Пёс (Роман) - Маркиш Давид Перецович. Страница 24
— Это же Кира Волох! — не выдержав тишины, воскликнула Ксения, и доктор Жак отвлекся от теленовостей, чтобы взглянуть, что такое тут произошло.
Ну конечно, — узнал Вадим, — это же Кирилл, Кира Волох, мосфильмовский кинорежиссер, он что-то ставил по сценарию Рудика Ованесова, кажется, «Мне бы этот фаэтон». Ну и встреча! Он тоже, что ли, оттуда уехал?
— Ну и встреча! — сказал Вадим Соловьев. — Ты — тоже?
— Нет-нет! — Кирилл предупреждающе отвел ладонью предположение Вадима. — Я в гости приехал, на месяц, по приглашению.
Ну, в гости, так в гости. Вадим все равно был рад, неизвестно отчего — как будто Кирилл Волох приходился ему близким другом, и поступило известие о его трагической и нелепой смерти где-то во льдах Арктики, а теперь вот выяснилось, что все это — ошибка, и кинорежиссер явился живым и здоровым в круг друзей… А они-то и виделись с этим Кириллом раза три-четыре.
— Ну, рассказывай, как ты тут! — с жаром спрашивал Кирилл, и Ксана улыбалась доброй и счастливой улыбкой устроительницы встречи старых друзей. — Что пишешь, что делаешь?
— Да как тебе сказать… — накладывая себе в тарелку ветчину, уклонялся от однозначного ответа Вадим Соловьев. — В двух словах ведь не расскажешь… Ты лучше расскажи, как там, как ребята.
— Да там все по-старому, — бодро докладывал Кирилл. — Все живы. Наташка вот Костюкова на съемках разбилась, шофер пьяный был.
— Да что ты говоришь! — сердечно жалел Вадим знакомую ему лишь по имени Наташу Костюкову. — Насмерть?
Выяснилось, что насмерть. Потом с излишним темпераментом поговорили о плохом фильме Тарковского, в котором, впрочем, хорошо снята одна лесная панорама и еще пролет птиц. А потом замолчали, постукивая пальцами по столешнице и глядя в стороны.
— Выпить надо, — предложил Кирилл. — А то тяжко как-то…
После третьей рюмки Кирилл как бы оплавился, перестал искать уши на стенах.
— Везде одно и то же, — сказал Кирилл, аккуратно жуя сыр. — Одно и то же дерьмо. У вас перебарщивают со свободой, а у нас перебарщивают с несвободой, вот и все. Искусство! У нас тоже его делают: ложка меда в бочке дегтя. И у вас его не больше: в бочке коммерческого дерьма плавает бумажный кораблик настоящего искусства. Только у нас дерьмо держат в тюремной параше, а у вас в фаянсовом ночном горшке с цветочками, на теплом коврике.
— Но диссиденты! — потерянно возразила Ксения. — У нас их, слава Богу, никто никуда не высылает, — и она взглянула на Вадима.
— Ну да, — согласился Кирилл. — Я же говорю: у вас свобода, у нас несвобода. И каждый играет своими картами, не соседскими. Я вот вчера по телевизору видел: в Цюрихе шпана целый день громила камнями витрины, машины. Шпана, подростки! Вместо того, чтобы посадить их годика на три, на четыре за хулиганство, их водичкой поливают. Свобода!.. Ну, не хотите сажать, чтоб на нашу несвободу не смахивало — не надо. Тогда сдерите с них их вонючие джинсы и всыпьте им по полсотни плетей на площади перед ратушью! Не можете, дорогие господа: это противоречит свободе — свободе хулиганства… Вы здесь, на Западе, все решили довести до абсолюта: свободу, изобилие, секс-революцию. Все!
— Что ж, — хмуро вступился за Запад Вадим Соловьев, — ты считаешь, что у нас… то есть, у вас… ну, словом, в Советском Союзе — лучше, что ли? Да ты сам подумай!
— Сравнивать целое с целым — пустое занятие, — морща лоб, выговорил Кирилл. — Частности надо сопоставлять, частности… Вот, например, у нас подростки камнями витрины магазинов не бьют, и никто в мире не скажет, что это плохо. Это хорошо. А почему не бьют? Может, потому, что витрины эти пустые — хоть шаром покати. Это — плохо. А у вас витрины дай Бог каждому — и это хорошо.
— Витрины, витрины… — скривился Вадим, с огорчением вспомнив банку с виноградными листьями. — Витрины — это штаны. Или там голубцы… Но существуют ведь в мире, черт побери, духовные ценности! Книги, в конце концов! Несущественно, в каких штанах человек читает хорошую книгу — в шерстяных или бумажных!
— Твой читатель, Вадим, остался в России, — сказал Кирилл то, что Вадим Соловьев и желал от него услышать. — А то, что он сидит там вовсе без штанов и к тому же с пустым брюхом — это, знаешь ли, нехорошо. Плохо это. А я, — Кирилл отхлебнул вина и вкусно причмокнул языком, — зарабатываю в месяц, как десять врачей, хожу в канадской дубленке и езжу во Францию — и это хорошо.
— А то, что Брежнев пишет какую-то муру и его сравнивают чуть ли ни с Достоевским — это тоже хорошо? И гонорары ему платят миллионные — хорошо? — хмуро спросил Вадим.
— Не будем о Брежневе… — досадливо пожал плечами Кирилл. — Все политические лидеры страдают писательской чесоткой. Я думаю, над этим смеются не только у нас в Союзе. — Он бросил в рот несколько соленых орешков и захрустел. — А Париж — это, все-таки, здорово!
Гости, слегка утомленные разговором, задвигались, зашевелились. Им хотелось порасспросить московского режиссера о вещах куда более простых — правда ли, что у Брежнева рак языка и введена ли уже в России карточная система. Эти люди уехали из России давным-давно, но по-прежнему ее любили и не теряли интереса к ее проблемам. Действительно, болен ли Брежнев раком языка?
— Насчет читателей — это ты правильно сказал… — Вадим Соловьев говорил так, как будто здесь никого не было, и они с Кириллом сидели вдвоем за пивом в летнем павильоне, под грибком, где-нибудь в Сокольниках. — Мой читатель — в России. А здесь все шиворот-навыворот… Ты говоришь — Париж. Ну, Париж! Хороша Маша, да не наша.
Услышав, как Вадим сравнивает Париж с чужой Машей, гости восторженно заулыбались, а Ксения грустно опустила глаза.
— Русский писатель не должен уезжать из России, — процарапав лицо Вадима взглядом, сказал Кирилл. — Ну, у тебя особая статья — тебя выслали. А другие…
— А Бунин? — возразил Вадим.
— Бунин! — оживился Кирилл. — Да Бунин — просто сатир парнокопытный! Теперь таких нет, даже в музее не найдешь… Ты-то вот сможешь здесь писать — без Ванек, без балков сибирских, без пьянки?
— Ты же сам говоришь — везде одно и то же дерьмо, — облокотившись о стол и опустив подбородок в чашку ладони, сказал Вадим.
— Да, говорю, — ухмыльнулся Кирилл. — Но и дерьмо ведь по-разному пахнет. Свое, например, не воняет.
— А почему Бунин-то — парнокопытный сатир? — устало спросил Вадим Соловьев. — Ты его не любишь, что ли?
— Великое русское искусство, — сказал Кирилл Волох, — варится в российском котле. Только там. Кого из этого котла выбросило — тот остывает, гниет… Ты не согласен, что ли?
— Да ладно, — сказал Вадим и махнул рукой. — Хрен с ним со всем… Ты мне лучше скажи — ты Эйфелеву башню видел?
— Ну конечно! — удивился вопросу Кирилл. — И наверх подымался.
— А я вот — не видел, — сказал Вадим. — Все собираюсь, собираюсь — и никак не соберусь.
С Лионского вокзала Эйфелева башня была не видна. Вадим и не рассчитывал увидеть ее отсюда, с вокзальной площади — он пришел на знакомый вокзал потому, что здесь, в туристском бюро, можно было получить бесплатно маленькую карту города Парижа с нанесенными на нее достопримечательностями. Наверняка были и другие места, поближе к Ксениному дому, где можно было получить точно такую же карту, но Вадим не знал, как туда пройти. Времени у него было много — целый день, и Вадим решил потратить его на поиски и осмотр башни. Он и сам не знал, зачем она так уж ему срочно понадобилась — может, из упрямства; почти два месяца прожил в Париже без этой башни — и ничего от него, как говорится, не отпало, не отвалилось: как был Вадим Соловьев, так и остался. Но в этом было, все же, что-то противоестественное: жить в Париже и ни разу не сходить к Эйфелевой башне.
Сверившись с картой, Вадим определил примерное направление и отправился в путь. Он решил идти пешком: на метро жалко было денег, да и запутано там все очень, неизвестно, куда ехать, и спросить ни у кого толком нельзя. Улицы Вадимова пути сменялись переулками, переулки снова вливались в улицы, а Эйфелева башня все не показывалась. Этим чистым и сладким весенним утром Вадим Соловьев уже помнил о ней только самым краешком памяти — и просто шел, шагал как бы бесцельно, и ему приятна была незапятнанная еще мазутом утренняя прохлада, двигаясь в которой он утрачивал ощущение времени. И ни при чем здесь была Эйфелева башня, да и город Париж, если вдуматься, был ни при чем.