Пёс (Роман) - Маркиш Давид Перецович. Страница 46

— Но ведь как же по другому-то… — жалобно сказала Нелли. — Ведь другого-то нет ничего…

Вадим молча налил водки, чокнулся, выпил. Ему надоел этот разговор, он боялся сказать Нелли то, чего говорить ей не хотел. Мыше — той бы он сказал.

— Так ты говоришь, были все же случаи, чтоб в Россию обратно впускали? — спросил Вадим.

— Тут на это смотрят, как на предательство, — сказала Нелли. — Глупо, конечно. Кому какое дело?

— Пусть смотрят, — махнул рукой Вадим. — Я ни у кого прощения просить не собираюсь… Просто я сегодня вот почувствовал, что хочу обратно. И не потому, — обороняясь, отбиваясь от чего-то, он повысил голос, — что и здесь, и там — одно и то же дерьмо! Здесь свобода, это верно. Но я не знаю, что с этой свободой делать. А там знал, что делать с несвободой: писать. И писал. А здесь — не могу.

— Ты даже не представляешь себе, как я тебя хорошо понимаю, — не глядя на Вадима Соловьева, сказала Нелли. — Я ведь полукровка, иначе говоря — русская. Это здесь большое неудобство. — Она улыбнулась, как бы ожидая Вадимова подтверждения. — Я тебе во всем помогу, во всем! Ты только скажи, чего б ты хотел…

— Как ты мне поможешь! — почти грубо сказал Вадим Соловьев. — Ты поможешь мне вернуться в Москву? Или чтоб одна женщина в Вене согласилась со мной жить?

— Если тебе никто не поможет, — сказала Нелли, — ты отсюда никуда не уедешь. Справки нужны всякие, паспорт, билет… Привезти тебя Сохнут привез, а увозить не станет.

Вадим молчал, смотрел на Нелли с вопросом; она хотела еще что-то сказать, недоговаривала.

— Христиане наши тебе могут помочь, — продолжала Нелли. — Только…

— Только — что? — поторопил, подтолкнул Вадим Соловьев. Нужно уходить от зарезанной книги, от умершего полтыщи лет назад рабби Абоаба. От денег на Иисусовом гробе. От свадебного нищего, который был, но которого не было. От ссуды, полученной в Министерстве абсорбции под обещание написать повесть о еврее-отказнике. Хватит! Надо уходить, как из горящего леса. Надо добираться до Вены всеми правдами и неправдами — через христиан или через буддистов, все равно — и потом искать дорогу в Москву, в Конуру, к сотне читающих его, Вадима Соловьева, мальчиков и девочек, которых он не нашел ни в Европе, ни в Америке, ни на Божьей земле, да еще к сотне скупых на похвалы его прозе, но думающих московских стариков и старух, которых он тоже нигде не нашел. Надо уходить, чтоб не свихнуться окончательно и не залезть в петлю в каком-нибудь историческом подвале.

— Так что — «только»? — повторил Вадим.

— Ты некрещеный? — спросила Нелли.

— Какой там крещеный! — усмехнулся Вадим Соловьев, вспомнив Киев, родительский дом, отца в расшитой украинской сорочке.

— Тогда тебе надо будет креститься, — сказала Нелли.

Слух о крещении Вадима Соловьева приполз в Тель-Авив с иерусалимских гор скоро и вызвал приглушенный скандал. Чиновники из отдела абсорбции деятелей культуры поджимали губы, Сема Рубин сокрушенно покачивал головой и вздыхал. Славка Кулеш сел в свою «Альфа-Ромео» и поехал в Иерусалим.

— Ну, поздравляю! — сказал он Вадиму, кося глазом на Нелли Цветкову и выставляя на стол бутылку коньяку. — Выпить надо по этому поводу, мы ж, все-таки, не мусульмане, а бывшие русские люди… Нелли, есть селедочка закусить?

— Нет селедочки, — сухо сказала Нелли. — А хочешь, чтоб я вышла — ну, так и скажи.

— Ну да, — беспечально подтвердил Славка Кулеш. — Только за селедочкой.

Нелли вышла, и Славка свинтил крышку с бутылки.

— Ну, давай, — сказал Славка Кулеш. — За тебя. У нас там в Тель-Авиве все чуть с ума не сошли… Ты, правда — того? Перешел?

— Перешел, перешел, — сказал Вадим Соловьев. — Знаешь, Славка, я хочу уехать отсюда.

— В Америку? — спросил Славка с интересом.

— В Москву.

— О-го! — сказал Славка Кулеш. — Пустят, думаешь? Там ведь не праздник.

— А где праздник? — спросил Вадим. — Ты его видал, праздник? Я, когда к Вене подлетал из Москвы, думал: «Вот, сейчас спущусь с самолета и всю правду расскажу свободным людям, и напишу все, что в России не написал». А кому она здесь нужна, наша правда? Свободным европейским людям? Плевали они на нее, у них своя правда есть. Старым русским эмигрантам? Так они ведь считают, что мы никакого отношения к России не имеем: либо мы жиды, либо — просто советские. Еще скажут тебе так, снисходительно: «А вы неплохо говорите по-русски, молодой человек!» Это же просто и смех, и грех! Как будто они тут живей по-русски говорят, чем ты, или я, или Ванька какой-нибудь рязанский.

— Это все верно, — помолчав, сказал Славка. — Да не только в том дело… А дело, видишь ли, в том, что русский писатель должен жить в России. И ни Бунин тут не пример, ни Набоков: времена были другие, и люди они были другие. А тебе хорошо нигде не будет, Вадик; но там все же будет лучше, чем здесь.

— А тебе? — спросил Вадим Соловьев.

— А я не русский писатель, — сказал Славка Кулеш. — Я — «русскоязычный», бывшая жидовская морда. Я отсюда двинусь — мне евреи скажут: «сволочь!», а в Россию приеду, русские скажут: «предатель, сначала нас предал, а потом своих же евреев». А в Париж или в Нью-Йорк ехать сидеть — так какой же в этом смысл, это ни два, ни полтора, только что мясо там сочней, и в армию не берут… Грустно все это, между нами говоря.

— Так ты, значит, считаешь, что я предатель… — полувопросительно сказал Вадим.

— Ты что! — сказал Славка Кулеш. — Ты — русский писатель, я ж тебе говорю. И если тебе здесь кто чего скажет — плюнь: дурья повсюду хватает… Ну, давай еще по одной!

Они выпили, зажевали хлебом.

— А Ешу из Нацерета был дивный человек, — сказал Славка и с размаху двинул Вадима Соловьева по плечу. — Жалко, наши его никак не хотят признавать: упрямые, черти! Ну, да хрен с ними… Я вот еще что: мне тут деньги подсыпали, аванс английский. Давай по-честному поделим, пополам. Тебе деньги нужны: билет, то да се. Давай, бери, может, увидимся еще когда-нибудь, кто его знает.

Когда Нелли Цветкова явилась с селедочкой, коньяка в бутылке оставалось на донышке.

— Где здесь лавка-то? — спросил Славка Кулеш, подымаясь из-за стола. — Дай-ка я теперь за бутылкой сбегаю: дорого яичко да ко Христову дню… Уезжает, все-таки, человек…

Вадим Соловьев улетал ранним дождливым утром. Не доезжая аэродрома, его маршрутное такси сбило на дороге собаку — крупного, костлявого бродячего пса. Шофер, ругаясь, остановил машину на обочине и вышел поглядеть на помятое крыло и разбитый подфарник. Собаку отбросило ударом в кювет, и она лежала там неподвижно. Глядя с отвращением то на шофера, ощупывавшего крыло, то на убитую собаку, Вадим дивился тому, что удар вышел таким сильным; ему никогда в голову не приходило, что большая машина может пострадать от наезда на собаку. Потом он вдруг вспомнил, как собаку, сбитую черной «Волгой» на Лубянской площади, затаскивали, закогтив пожарным багром, в ворота тюрьмы… Вадим поспешно отвел взгляд от собаки и от шофера, досадливо скривил лицо: «Что это меня тянет в последнее время на воспоминания, да еще на такие гнусные!»

В верхнем зале аэропорта, глядя сквозь стеклянную стену на самолеты с красивыми знаками на хвостах, Вадим Соловьев не ощутил ни предотъездного облегчения, ни предотъездного беспокойства. Только стоя у сувенирного киоска и покупая дешевенький крестик из кипарисового дерева, он почувствовал нетерпение: скорей, скорей, ведь через несколько часов он отдаст этот крестик Мыше.

Пёс<br />(Роман) - i_012.jpg

10

ВЕНА. ЛЮБОВЬ

Всю дорогу от аэродрома к Мышиному дому Вадима Соловьева донимали воспоминания. Он противился им, как мог — да, видно, не мог: неопрятно заснеженные улицы предместья были точно такими же, как год тому назад, когда он бродил здесь с Захаром, рассуждая о счастье, о чуде, о вкусе вина. В трамвае, на который пересели с автобуса, все так же приятно были нагреты сиденья — как тогда, когда они ехали с Захаром в Грюнциг. Здесь, несомненно, ничего не изменилось со смертью Захара, со смертью тысяч и тысяч людей этого города, перевезенных за этот год из домов на кладбища.