Любовник смерти - Акунин Борис. Страница 30
Маса с удовольствием повторил звучное слово. Да, сказал, зверушка. Которая подбежит, понюхает под хвостом и сразу сверху залезает. От женщин все хотят, чтобы они стеснялись и целомудрие изображали, женщины от этого устают и скучают. А зверушку чего стесняться? Она ведь зверушка.
Долго ещё сенсей про всякое такое поучал, и Сенька, хоть не записывал, но запомнил науку слово в слово.
А на следующий день как раз и подходящий практикум подвернулся.
Жорж позвал ехать в Сокольники на пикник (это когда едут в лес, а там на траве сидят и едят руками, по-простому). Сказал, позовёт с собой двух курсисток. За одной он давно ударяет, а вторая, сказал, в самый раз для тебя будет (они уж к тому времени на брудершафт выпили, на «ты» перешли, чтоб проще). Современная барышня, говорит, без предрассудков. Сенька спрашивает, шалава, что ли?
– Не совсем, – уклончиво ответил Жорж. – Сам увидишь.
Сели в шарабан, поехали. Скоро Сеньке стало ясно: надул его студент. У самого-то девка пухленькая, разбитная, всё хохочет, а товарищу подсунул какую-то тарань сушёную, в очках, с поджатыми губами. Видно, нарочно подгадал, чтоб мымра эта не мешала ему за ейной подружкой ухлёстывать.
Пока ехали, очкастая тарабанила про непонятное: Ницше там, фигицше, Маркс-шмаркс.
Скорик не слушал, думал про своё. По Масиной науке выходило, что, если подъехать по-умному, с психологией, то любую бабу уделать можно, даже такую фрю. Как он там учил? Простые, говорил, любят галантность и мудрёные слова, а с образованными, наоборот, надо попроще и погрубее.
Попробовать что ли – заради проверки?
Ну и попробовал.
Она спрашивает:
– Что вы, Семён, думаете о теории социальной эволюции?
А он – молчок, только усмехается.
Она занервничала, глазами захлопала. Вы, говорит, наверное, сторонник насильственного преобразования общественных институтов? А он голову слегка наклонил и угол губы дюйма на полтора в сторону – вот и весь ответ.
В парке, когда Жорж свою хохотушку повёл на лодке катать (Сенькина-то не захотела, сказала, что у ней от воды головокружение), пришло время действовать.
От Скориковой загадочности барышня вовсе в раж впала – тараторит, тараторит, остановиться не может. Посреди длиннющей речи про каких-то Прудона и Бакунина он наклонился вперёд, обнял очкастую за костлявые плечи и крепко-крепко поцеловал в губы. Она только пискнула. Руками упёрлась в грудь – Сенька уж хотел отпустить, ведь не насильник какой. Был в полной готовности и по харе получить. С такими ручонками, чай, скулу не свернёт.
Упереться-то она упёрлась, однако не отпихнула. Сенька удивился, давай дальше целовать, а руками начал ей ребра щупать да пуговки сзади на платье расстёгивать: может, опомнится?
Курсистка забормотала:
– Вы что, Семён, вы что… А правду Жорж говорит, что вы… Ах, что вы делаете!.. Что вы пролетарий?
Сенька для большей зверообразности тихонько рыкнул и совсем обнаглел, руку под платье запустил, где расстёгнуто. Там у барышни сверху была голая спина, с торчащими позвонками, а ниже шёлковое бельё.
– Сумасшедший, – сказала курсистка, задыхаясь. Очки у неё сползли на сторону, глаза полузакрылись.
Сенька ещё с минуту руками по ней там-сям повозил, чтоб окончательно удостовериться в правильности Масиной теории, и отодвинулся. Больно костиста, да и не для баловства затевалось, а для научного опыта, или, выражаясь культурно, эксперимента.
Когда из Сокольников обратно ехали, учёная девица рта не раскрывала – всё на Сеньку пялилась, будто ждала чего, а он про неё и думать забыл, такое в нем происходило потрясение.
Вот она, сила учения! Наука всё преодолеть может!
Назавтра ни свет ни заря поджидал Масу у входа.
Дождался, увёл к себе в комнату, даже не дал чаю попить.
Попросил Христом-Богом: обучите, сенсей, как мне одну обожаемую особу сердечно завоевать.
Маса ничего, никакой насмешки над Сенькиной эмоцией не сделал. Велел подробно разобъяснить, что за особа. Скорик всё, что про Смерть знал, рассказал, а под конец дрожащим голосом спросил:
– Что, дядя Маса, никак невозможно мне такую лебедь стрелой Амура сразить?
Учитель руки на животе сложил, почмокал губами. Отчего же, говорит, невозможно? Для настоящего кавалера всё возможно. И дальше сказал непонятное: «Смерчь-сан – женсина руны». Оказалось, «женщина Луны». Бывают, говорит, женщины Солнца и женщины Луны, такими уж на свет рождаются. Я, говорит, больше женщин Солнца люблю, но это дело вкуса. А к женщинам Луны, как твоя Смерть-сан, нужно, говорит, вот как подступать – и разъяснил Сеньке всё в доскональности, дай ему Господь доброго здоровьичка.
Вечером того же дня Сенька отправился к Смерти – искать своего счастья.
Поехал не как раньше собирался: при белом галстуке, с букетом хризантем, а снарядился по всей Масиной науке.
Надел старую рубашку, некогда Смертью заштопанную, да ещё и подмышку нарочно порвал. Купил на толчке стоптанные штиблетишки. На портки, совсем целые, пришил сверху заплату.
Поглядел на себя в зеркало – чуть сам не прослезился. Пожалел только, что накануне зуб вставил – щербатым вышло бы ещё жалостней. Но рассудил, что, если рот не разевать, золото сильно сверкать не будет.
Однако всё чистое было, стираное, и сам в баню сходил. Маса наказал: «Бедненько, но тистенько, грядзных кавареров они не рюбят».
Слез с извозчика на углу Солянки, поднялся вверх по Яузскому бульвару. Постучал – громко, но сердчишко все равно шумней колотилось.
Смерть открыла опять без спросу, как прежде.
– А, – сказала. – Стриж прилетел. Давно тебя не видно было, заходи.
Сеньке показалось – рада, и на душе сразу немножко растиснулось.
Памятуя о зубе, рта не раскрывал, да сенсей и не велел без крайней нужды языком болтать. Полагалось глядеть чисто, доверчиво и мигать почаще – и только.
Зашли в горницу, сели на диван, рядышком (это Сеньке тоже показалось добрым знаком).
Причёску ему на Неглинном сделали особенную, «мон-анж» называется: вроде растрёп растрёпом и прядка на лоб свисает, но пушисто, трогательно.
– Думала я про тебя, – сказала Смерть. – Жив ли? Не оголодал ли? Ты долго у меня не сиди. Неровен час кто Князю донесёт. Он, зверь, на тебя ярится.
Тут в самый раз было заготовленное сказать. Сенька на неё из-под льняной прядки посмотрел, вздохнул.
– Я с тобой попрощаться пришёл. Всё одно не сносить мне головы, найдут они меня и порежут. Пускай режут, нет моей мочи в ихних душегубствах участвовать. Противоречит это моим принципам.
Смерть только удивилась:
– Ты где это слов таких понабрался?
Ай, неправильно сказал. Не умничать надо, свою учёность показывать, а на жалость бить.
– Оголодал я, Смертушка, меж людей скитаться. – Скорик ресницами помигал – ну как слеза выкатит? – Воровать совестюсь, христарадничать зазорно. Ночи нынче холодные стали, осень уже. Дозволь обогреться, хлебца кусочек покушать и пойду я себе дальше.
Разжалобил самого себя – аж всхлипнул.
Вот это было правильно. У Смерти тоже глаза мокрым блеснули.
По голове его погладила, бросилась стол накрывать.
Сенька даром что сытый был (перед выходом пулярочки с артишоками навернул), но ситный с колбасой мял усердно и молоком хлюпал. Смерть сидела, подперев рукой щеку. Вздыхала.
– Чистый-то какой, – умилилась. – И рубашка свежая. Постирал кто?
– Кто мне постирает? Сам обхожусь, – лучисто поглядел на неё Сенька. – С вечера в речке рубаху с портами простирну, к утру высохнет. Зябко, конечно, голому, но надо себя блюсти. Ветшает только рубаха-то. Оно бы ничего, да вышивки твоей жалко. – Погладил ладонью нитяной цветок, закручинился. – Вишь, рубаха под мышкой лопнула.
Смерть, как тому и следовало, говорит:
– Снимай, зашью.
Снял.
Мамзель Лоретта, которая из практикума, говорила: плечики у вас, кавалер, красивые, чисто сахарные, и кожица такая нежная, прямо съела бы. Вот Сенька свои сахарные плечи и развернул, а руками себя посиротливей за бока обхватил.