Черная линия - Гранже Жан-Кристоф. Страница 93
Внезапно его лицо расплылось в широкой улыбке, радостной, гордой.
— Орудие борьбы, которое могло сделать меня непобедимым. Апноэ. Во всех моих биографиях написано, что я открыл для себя апноэ в Марселе, после смерти матери. Я сам распространял эту легенду. Но это неправда. Я открыл апноэ в парижском пригороде. Сидя в шкафу.
Не знаю, как, но в один прекрасный день, вместо того, чтобы отчаянно ловить воздух через ротанговую плетенку, я задержал дыхание. И тут случилось чудо. Вдруг я почувствовал, что меня заполняет чудесная сила. Вздохи матери куда-то уплыли, угроза отца, множество его лиц—все ушло… Апноэ воздвигло между мной и внешним миром стену, совершенно непроницаемую перегородку. О мой панцирь разбивалось все. Я стал неуязвимым.
Каждую ночь я тренировался в своем тайнике. Я больше не прислушивался к шуму, доносившемуся снаружи. Я не слушал их криков, их стонов, их оскорблений. Я сосредоточивался на том, чтобы задержать дыхание как можно дольше. Символическая деталь: я следил за временем по часам, забытым одним из моих отцов. Каждый вечер я добивался хоть крошечного, но прогресса. С каждым вечером я становился сильнее. Я больше не боялся шкафа: я сам превратился в ящик, герметично закрытый, не поддающийся взлому, защищавший мою личность от чужих.
Я решил, что внешне ничего не должно измениться. Я продолжал изображать запуганного, хрупкого мальчика. Но внутри я стал твердым и прозрачным, словно сделанным из кварца. Я продолжал тренироваться. Я развивал свои способности. Я не отдавал себе отчета в том, что обладаю уникальным даром: в десять лет я умел задерживать дыхание на целых три минуты, замедлять ритм сердца до двадцати ударов в минуту.
Благодаря этой дисциплине я смог вырасти. Я гнал прочь свои кошмары, а также и желания, все более и более черные. Мое созревание означало пробуждение не любви, а смерти. Конечно, моя жажда убийства сосредоточивалась на матери. Я слышал голоса, нашептывавшие мне: «Убей ее! Уничтожь этот кладезь порока!» Но когда наступала кульминация кризиса, когда я был готов перейти к действиям, меня вновь и вновь спасало апноэ.
А тем временем обстановка в нашем доме менялась. Я становился неинтересен матери. Я стал слишком большим, чтобы участвовать в ее мелких порочных играх. У меня уже росла борода. У меня начал ломаться голос. В двенадцать лет мой рост уже превысил метр семьдесят пять. Я уже не был забавным. Более того, соотношение сил изменилось. Уже не могло и речи идти о том, чтобы помыкать мною, мучить меня. Да и сама она изменилась. Ее красота поблекла. Она стала сильно краситься. Она пила. А когда она, наштукатурив морду, звонила в двери обездоленных, ее чары уже не действовали. Она возвращалась домой, что-то бормоча, отчаявшаяся, пьяная в стельку.
В тринадцать лет я начал опекать ее. Ухаживать за ней, кормить ее, укладывать спать. Я поддерживал в ней жизнь, как птицевод, откармливающий гуся, в ожидании пиршества ненависти. Я ждал, чтобы она «дошла до точки». Чтобы принести ее в жертву. Но ей повезло. Когда не стало шкафа, прекратились пытки, закончились сеансы секса, моя злость потихоньку ушла. В конце концов, я даже проникся жалостью к этой развалине, к этой пародии на человека, слонявшейся по дому. А ведь я так ее ненавидел… Теперь же я находил ее просто жалкой. Особенно когда я определил, какая болезнь пожирает ее, словно раковая опухоль. Секс. Моя ненасытная мать и до сих пор постоянно хотела трахаться.
Мне исполнилось четырнадцать лет. Я более или менее регулярно ходил в лицей. Достаточно для того, чтобы учителя отмечали мои интеллектуальные способности. Они знали о ситуации у меня дома. Говорили о том, чтобы разлучить меня с матерью. Шла речь о том, чтобы меня отправить в интернат, а ее — в специальную лечебницу. Может быть, это стало бы правильным решением. Может быть, уехав из дома, я сумел бы побороть свои кошмары, свои поползновения, стать нормальным человеком. Может быть. Но как всегда, она все испортила.
Вдруг она стала со мной странно мягкой и ласковой. Инстинктивно я тут же почуял опасность. Я не ошибался: теперь эта ненормальная рассчитывала, что я буду удовлетворять ее. Физически. Когда она предприняла первую атаку, когда она просунула руку мне между ног, она подписала свой смертный приговор. Моя ненависть расцвела пышным цветом. На меня словно снизошло озарение, я понял, что сделаю. В тот момент, когда я схватил ее руку и отшвырнул от себя, словно старую куриную лапу, я спланировал ее казнь.
Жак Реверди заулыбался.
Марк завороженно смотрел на него: несмотря на уверенность в том, что он вот-вот умрет, несмотря на то, что дыхание превратилось в пытку, он испытывал жалость к своему противнику. За этим гигантом в черном комбинезоне, за этим безумным чудовищем он видел только измученного маленького мальчика, дрожащего от страха в ротанговом шкафу.
— Я принялся за работу. Я вернулся к планам ее убийства, разработанным еще два года назад. На все у меня ушло несколько недель: материалы, подготовка, проверка. Как-то вечером, после хорошей попойки, мать проснулась в своей кровати. Она заметила, что не может пошевелиться: она была привязана к подголовнику. Она подняла голову и увидела, что я сижу на полу. Я спокойно смотрел на нее. Она сначала засмеялась, потом закричала, потом засмеялась и закричала одновременно, потом ее стало рвать прямо на старое платье, в которое она была одета. Вначале она не удивилась, что у нее болит голова, ведь мигрень с похмелья давно стала делом привычным. Но когда она начала кашлять, хватать воздух маленькими глотками, до нее дошло, что происходит что-то непонятное. Ее сын решил не просто пошутить.
За две недели я самым тщательным образом законопатил даже мельчайшие отверстия в ее спальне. Вентиляционные решетки, дверные щели, окна. Я специально взял для этой цели ротанговые волокна. В память о шкафе. Я хотел, чтобы моя мать испытала те же ощущения, на которые когда-то обрекла меня. Удушье. Страх. Темноту. Пока она всхлипывала на кровати, я не шевелился, я ждал, чтобы темнота заполнила комнату. Заползла ей в рот, в мозг.
Но пытка только начиналась. По моим расчетам, удушье должно было наступить только через сорок восемь часов. Впрочем, ее впалая грудь опередила события: на следующий вечер, часам к одиннадцати, она начала задыхаться. Я не шевелился, я превратился в тень в этом мраке. Может быть, она не заметила, что я теперь дышал с помощью кислородного баллона для ныряния, тогда как она издыхала, заглатывая остатки воздуха.
Прошли долгие часы. Я видел, как она дергается, зовет, разевает рот и все больше травится углекислым газом, скопившимся в комнате. Чем больше она рвалась, тем больше ускоряла собственную смерть. Я попытался предупредить ее, но она не слушала. Она рыдала, ее рвало, она смотрела на меня молящими глазами старой похотливой суки. Она дернулась еще несколько раз — веревки резали ее руки, ее колени выгнулись от усилия, она сделала под себя. Потом она обмякла, как сломанная кукла, погрузилась в свою блевотину и испражнения.
А я переживал неописуемое торжество. Перед моими глазами плясали золотые искорки. Мое сердце билось медленно, как ночной прибой. Я выплюнул загубник и прекратил дышать. Я хотел увидеть, как она испустит последний вздох. Хотел всосать последние частицы кислорода, которые она крала у меня в детстве. Ее лицо вздулось, стало лиловатым. Глаза вылезли из орбит. При очередном спазме они обратились на меня, и я спросил себя, почему я ждал так долго, чтобы привести в исполнение свой приговор.
В моем плане предусматривался и второй акт. Я должен был замаскировать ее казнь под самоубийство. Я решил вскрыть ей вены, в тех местах, где веревки прорвали кожу, пока она еще не совсем умерла. По-прежнему не дыша, я развязал веревки, потом взял заранее приготовленный нож, самый острый, которым она резала чеснок и лук. Я аккуратно разрезал ее запястья, стараясь попасть в вены.
И тогда произошло чудо.
В комнате, где уже не было кислорода, вытекавшая из нее кровь стала черной.