Нарисуй мне дождь (СИ) - Гавура Виктор. Страница 63

‒ Ли грохнули! Тушисвет, ну помоги ты ей отсюда выбраться!

От имени Ли меня будто током дернуло, хотя и не дошло, о чем она кричала. Я попытался открыть глаза и через некоторое время понял, что они открыты, просто на улице уже было темно, горели фонари. Оглядевшись, я обнаружил себя сидящим у стены, я поднялся и сделал шаг, неожиданно асфальт пошел передо мной волнами, я едва не упал на спину и снова прислонился к стене. Перед собой я увидел Ли. Одного рукава платья у нее не было, другой, разодранный в клочья, свисал с плеча лоскутами. Белые волосы у виска у нее были в крови. А я… — я отвернулся и спотыкаясь, побрел по улице вниз.

— Андрей, постой! — она догнала меня, схватила за руку. Я с трудом освободился, испачкав ее своей кровью.

— Не уходи, Андрюша! Прости меня! Пожалуйста… Если ты уйдешь, я умру! — отчаянным голосом вскрикнула она мне вослед.

— Не подходи ко мне, слышишь, — с поразившей меня самого ненавистью раздельно проговорил я. — Я вычеркнул тебя из списка живых. Исчезни из моей жизни навсегда!

И пошел вниз по улице Анголенко к проспекту, прижимая к голове окровавленные лохмотья газеты.

* * *

Так я и шел.

Мучительно долго я добирался до травматологического пункта пятой городской больницы. Меня шатало, в глазах все гасло и смеркалось, и я останавливался, борясь с нарождающимися приступами тошноты. И снова вышагивал на подгибающихся ногах, но казалось, оставался там же, словно маршировал на месте. Из всего своего пути помню только, что под ноги мне попалась новая женская туфля, и я несколько раз футболил ее перед собой. Видно, не у меня одного был незабываемый вечер. Под конец меня одолело полное изнурение и я не помню, как очутился в травмпункте, где мне зашили рану на голове, а правую кисть наскоро перевязали. Надо сшивать сухожилия. Операция будет утром, сейчас дежурным хирургам некогда, много другой неотложной работы. Рядом ходит, приплясывая и распевая песню, пьяная в три женских половых органа санитарка. Белый халат у нее сзади в желтых разводах не засохшей мочи. Напевает она один и тот же неотвязный куплет.

Гарбуз — дыня,
Жопа — сыня…

— Дэсь выдно побоище идэ, — ни к кому не обращаясь, радостно сообщает она, — Бач, этому дурману́ на макытре вышивку роблять…

Махнула она тряпкой в мою сторону. Хоть и стоит она неподалеку, и орет, как в поле, ее голос доносится откуда-то издалека, как сквозь вату.

— И в рыанимацию зараз рудого повэзлы, нияк нэ откачають, а в неурохэрургыи дивчыни голову пылять. Такэ вжэ, чорты шо… Ну нэ вмиють в нас люды отдыхать, як мы, к прымеру! Так, Олег Батьковыч?

Спрашивает она у колдующего над моей головой хирурга. Тот лишь неопределенно хмыкнул в ответ, дыхнув на меня самогонным перегаром, и не понятно было, соглашается он со своей разболтавшейся подчиненной, или напротив, полностью ее не одобряет. На нем была маска, лица его я так и не увидел. Значение происходящего лишь смутно отражалось где-то в далеком, сумеречном углу моего сознания. Я сидел бесчувственный ко всему, что происходит. У меня не было ни сил, ни желания жить.

— Олег Батьковыч, та вышей ты ему на тыкве серп и молот, або «Слава КПСС!», — не унимается санитарка. — Нехай будет наглядна агытация за нашу распрекрасную жизнь, земля ей колом!

«А не мягко ли будет?» — подумалось мне. «Тогда х. ем!» ‒ предложил я.

Глава 21

Два года я не был в «Чебуречной».

Даже когда проезжал мимо в городском транспорте, отворачивался, чтобы не смотреть в ту сторону. Бесполезно. Она повсюду виделась мне, и я ничего не мог с этим поделать. Я так хотел ее увидеть, что мне подсознательно чудился ее образ во всех на нее похожих, и не только. Она родилась под знаком Воды, и я видел ее лицо не только среди людей, но и в переменчивых водах Реки, в каплях дождя, в зеркале луж на асфальте. Прошло немного времени, и я с беспощадной ясностью осознал дикую бессмыслицу того, что случилось, но воротись время вспять, я бы поступил так же. Для меня не имело значения, что то была формальная измена, важен сам факт измены. Тут у меня определенный сдвиг, я не смогу его объяснить, это семейное, ‒ у нас все верные.

Вначале было тяжело, не передать как. Всей своей содранной кожей со стыдом и отчаянием я обнаружил свою сирость. Никогда в жизни я не испытывал такого всеобъемлющего чувства полной и абсолютной безысходности. Была мысль зачеркнуть все пулей, раз, — память и мозги вдрызг! Но любопытство посмотреть, что будет дальше, перевесило. Гниющая рана на ладони, бритая голова с вышивкой на макушке, успешно проваленные экзамены летней сессии странным образом помогли мне. И чтобы окончательно не сломаться, я собрал волю в кулак и вытеснил случившееся из памяти. Я приказал себе: «Ничего не было. А если что и было, то не со мной». Время показало, как сильно и мучительно я ее любил, даже прикосновения хранила память. Я думал, что не смогу жить без нее, но смог, и это самое страшное. Мой максимализм победил, я запретил себе и никогда не вспоминал о Ли. И наконец, само время стало между нами.

Чтобы преодолевать дороги жизни, есть ноги, колеса и крылья, чтобы преодолеть годы, ‒ существует память. Как парадоксально иногда переплетаются судьбы и поступки людей. Зачем вспоминать, тем более писать? Хотя, как сказал Ибсен, писать, значит судить самого себя. Кому надо это аутодафе? Прежде всего, мне. И однажды я решился, и с ужасом и восторгом доверил себя белому снегу бумаги. Но, есть ли у меня слова, достойные строки? И, какова моя цель, что я хочу? Я хочу рассказать вам притчу о робких ростках любви и нежности. Они во мне и я не вправе унести их с собой, не поделившись со всеми, вами.

Сберечь любовь труднее, чем найти. Задушить любовь сразу невозможно, это мучительно долгий процесс. Я сам выбрал свой путь и был уверен в правильности своего решения. Чтобы сберечь свой разум от разрушения, я расстался с самым близким мне человеком. На удивление, расставшись с любимой, несмотря на смертную тоску, я испытывал странное чувство освобождения. Хотя мое прошлое, мои зеленоглазые дни зияли передо мной пустотой. И порой меня охватывало гнетущее ощущение, будто меня обворовали, будто я собственноручно украл у себя свою любовь к жизни.

За это время много воды утекло из Реки в Гнилое море. На воде не сохраняется след, лишь тоска и любовь остаются в памяти, а память дана человеку Небом в наказание за его поступки. Все, что произошло со мной была моя жизнь, а рядом шла жизнь других людей, она не стояла на месте. Но, что важнее, моя жизнь или жизнь, живущих рядом людей? Не знаю. Не знаю, до сих пор. Мне все-таки кажется, что моя. Хотя, не уверен…

Тем временем, сменилось наше институтское начальство. Ректора посадили за взятки, разлучили бедняжку с его возлюбленным деканом. На первых порах, в связи с особо крупными суммами, прилипшими к его рукам, разговоры шли о расстреле. Затем суд учел, сколько за годы своего правления он дал стране дебилов с высшим образованием и присудил его к двенадцати годам общего режима. Через год его освободили по амнистии. Декан Шульга оставил меня в покое, лишившись своих подлых полномочий. Под самодурством своей маленькой власти он скрывал несостоятельность ничтожного человека. Вместе с Шульгой с треском сняли и председателя студсовета пресноводного Карпа, в довесок ему вынесли выговор по партийной линии «за аморальное поведение». В этом ему посодействовала его жена, которой он был богом наказан.

Впрочем, на этот счет была и другая, более оригинальная версия. Нашлись осведомленные лица, утверждавшие, что у Карпа сзади есть небольшой, длинной сантиметров тридцать и толщиной в палец хвост с кисточкой на конце, как у свиньи. У него была эксгибиционистская фантазия, раздеться до гола, лечь на живот и обмахиваться своим хвостом. Естественно, он делал это тайно, ‒ когда никто не видит, свиньи ходят на задних ногах… Но в условиях общежития, хоть он и жил вместе со своей женой в отдельной комнате, обеспечить секретность едва ли возможно. Как-то один из преданных ему студсоветчиков, не постучав, влетел к нему в комнату с очередным доносом и увидел его во всей красе. Тут же произошла утечка информации и Карпа сняли с председателей студсовета, как «не оправдавшего доверия партии». Выговор же получила его партийная половина, за недонесение в партком института о том, что у ее мужа имеется непозволительный для коммуниста атавизм. Так ли это, неизвестно. Правду тщательно скрывали, упрятав ее в недрах парткомовского архива, да она меня и не интересовала.