Дело Бутиных - Хавкин Оскар Адольфович. Страница 6
Бутин под впечатлением зензиновских слов невольно вспомнил, как тогда, в свой торжественный приезд в Нерчинск, Муравьев в кругу узком, после всех официальных встреч и речей, после шампанского — а пил он не вовсе умеренно, — сказал:
— Господа, исполнились все мои жизненные желания, — и на поприще огромном, и вдали от всех интриг и пересудов нашего общества и света.
Он должен был сказать эти слова.
Бутин ждал их.
Бутин ездил за советом к Горбачевскому.
Бутин прислушивался к словам Муравьева.
И Бутина привлекали и волновали едкие, бескомпромиссные статьи в изданиях, приходивших через Кяхту из Лондона, и подписанные Искандером. Ни для кого не было секретом, кто этот Искандер, особенно когда в московских и петербургских журналах началась ругня ругательская. То молчали, будто и нет его, а то вдруг рев поднялся... Может, он в чем-то и ошибается, господин Герцен, а правду режет, а правда глаза колет. Об этом и разговоры между всеми, кто близок Бутину.
Почему Муравьева так тянуло к декабристам? Они были близки ему по взглядам, не только происхождением. Не он ли еще при Николае, будучи в Туле, писал петицию царю о необходимости освобождения крестьян. А позже, при новом царе, поддержал предложение тверских помещиков, не согласных с освобождением крестьян без земли! То духовное, что было в Муравьеве, оно от декабристов, и ему страстно хотелось одобрения его действий с их стороны. Хорошо, а Искандер? Искандер тоже от декабристского корня. Ему вспомнились горячие строки, прочитанные вскорости после смерти государя Николая Первого: «Двадцать девять лет тому назад... на рассвете, погибли под рукой палача пять русских мучеников, гордо и величаво погибли они, не прощая врагам, а завещая нам свое дело... Проснитесь же к деятельности... дайте волю своей мысли...» Там были еще слова — прямые, дерзкие, страшные, звавшие именем погибших декабристов «на участие»...
Нет, на «участие» Муравьев вряд ли пошел бы.
А он, Бутин?
— Эгей, Михаил Дмитриевич! Купец первой гильдии Михаил Бутин? Уважаемый деятель торговли? Гляньте-ка налево!
Зензинов осадил послушного мерина.
Неподалеку, в гуще сосняка и стланика, что-то мелькнуло, что-то темное, живое, словно бы пригнувшееся, желающее проскользнуть, остаться незамеченным, и послышался удалявшийся треск сучьев и шелест ветвей.
Бутин быстрым движением сдвинул с плеча ружье, перехватил его руками и навел было на привлекшие их внимание высокие колыхнувшиеся кусты.
Зензинов положил ладонь на приклад бутинского ружья.
Обе лошади стояли смирно.
— То не зверь, — сказал Зензинов. — То — люди. Вот и там, меж березок, мелькнули.
— Может, беглые?
— Может, и беглые, — согласился Зензинов. — Ну и пущай их. Не хотят встречи, это точно. Им как бы мимо пройти. Не будем пужать. Мы не солдаты, не полиция.
Бутин еще раз вгляделся в кусты. Нет, ветки не шевелятся. Люди скользнули низом, в распадок.
Тронули лошадей. Еще один перевал, еще две пади, и они на Капитолийском прииске.
Все здесь воспринималось Михаилом Андреевичем с полудетским изумлением и неподдельным восторгом.
Такая масса разного народа — вместе, в куче, в общей заботе, — такое трудовое кипение с утра до вечера, такой четкий распорядок работы на всех участках, — это для него внове. Не купцы в лавках, не казаки-земледельцы, не буряты-скотоводы, не городские ремесленники, — совсем иной люд, безо всякой своей собственности, лишь пара рук — все имущество!
На переходе от зимних холодов к студеной весне люди еще в шубах овчинных, не рваных, видать, с осени надеванных, а под шубами кафтаны из серо-фабричного сукна, крепкие порты, а на ногах целенькие коты и чистые онучи, — то у мужиков, а на бабах под длинными юбками видны шаровары, в них вправлены холщовые рубахи, все теплое, чистое, исправное. И шапки на людях зимние, и все в рукавицах, не голорукие на ветру, вид у всех здоровый, а еще детишки на улицах, во дворах, у изб, кто в бабки, кто в горелки, со смехом, озорством, а чтоб раздетых, озябших, в рванье, и обнищалых — нет, не видать!
Зензинов понимал, что бутинский глаз да приказ тут в действии, и все же от здешнего смотрителя прииска главный дозор да призор.
А увидев подошедшего к ним смотрителя, не сразу понял, что он и есть! Болезненный на вид, с бледным худым лицом, с тощей фигурой, он выглядел, при своей очевидной молодости, куда поплоше любого приискового работника. А глаза умные и живые, держится ровно, независимо, изъясняется учтиво и любезно, но без поклонов и расшаркивания. Он-то и сопровождал их, порой с мягкой решительностью отлучась, дабы дать распоряжение служителю, что-то наказать рабочим.
— Кто ж такой, Михаил Дмитриевич? — спросил Зензинов при одной отлучке смотрителя. — Дельный, гляжу, тут хозяин!
— Других не держим! — отозвался Бутин. — Горный инженер Михайлов, Петр Илларионович!
— Михайлов? Илларионович? Фамилия слыханная и отчество совпадающее... Неуж он того Михайлова?
— Он, точно, Михаил Андреевич, — родной брат поэта ссыльного... Михаила Илларионовича Михайлова, назначенного в Кадаю, где нежданно скончался... Пока жив был, то Петр Илларионович неусыпно облегчал участь брата...
— Славно тот немца Гейне перевел... А собственные стихи его к разряду мятежных отнести надо, в них и сочувствие народным бедам, и сатира на высшие круги... Так что слухи, что не своей смертью мученик помер, что помогли ему, — не вовсе безосновательны.
— Да как сие проверишь? — не уклоняясь, отвечал Бутин. — Там, в Нерзаводских рудниках, таковые порядки, что и помогать не надо. Допетровские времена, на казенных-то разработках. Выживает тот, у кого телеса каменные да железные! Михайлов из Петербурга прибыл уже в полной чахлости — каземат, суд, допросы, дорожные фельдъегери достаточно поработали. Опасаюсь Петра Илларионовича расспрашивать... Он тут схоронил брата, со службы не вполне благополучно уволился, а инженер каких мало и к народу с подходом. Полезнейший человек!
— Вот-вот... Вы таким манером и почтенного Оскара Дейхмана прибрали к себе! — невозмутимо сказал Зензинов. — Милейшей Лизаньки Александровны брата. Его за послабления политическим по шапке, сторож тюремный из него никудышный вышел... А Бутины его к себе в контору, надзирать за своими миллионами! А Лизаньку в Петербург, на учение.
— А как же! И от суда Оскара Александровича отвел... Вот Петру Илларионовичу вдвойне плачу против казенного жалованья, а Дейхману даже втройне в сравнении с прежним! Более знающего служащего у меня нет. И прямодушен, и честен, и надежен! А Ли-заньке помог, так и ради брата, и ради Ивана Ивановича, и ради нее самой — в ней и ум, и душа; что касаемо брата ее, то Оскар Александрович, когда внял моему приглашению, произнес очень памятные слова: «В моем лиходейском положении даже слабая тень гласности утешительна!» Вдумайтесь, друг мой, в эти слова.
— Михаил Дмитриевич, неуж безбоязненно так поступаете? Ведь могут за дерзость почесть! За вызов властям!
— А что же тогда для нас, прямо спрошу, Муравьев-Амурский! Муравьев отважился в свое время весьма смелую депешу царю написать, где всех декабристов возвысил! А для меня и моего скромного дела Петр Михайлов и Оскар Дейхман, неугодные властям, первейшие и ценнейшие люди! Поглядите, как поставлено дело на Капитолийском, — не стыдно невестке доложить, что имя ее здесь в наилучшем почете представлено! Не везде так, Михаил Андреевич, далеко не везде так, даже на наших предприятиях! Новшества кое-какие имеются. Однако же от современности отстаем. В Америке нынче машины интенсивно вытесняют и кирку и лопату.
...Об этой поездке на Капитолинский Михаил Андреевич отписал своему почтенному корреспонденту, известному историку Михаилу Петровичу Погодину:
«Впервые посетив прииск моего племянника Михаила Дмитриевича Бутина (это родной мой племянник, жена его Сонечка, моя крестница и племянница... увы, ее нет в живых!), впервые увидев сей прииск на реке Дарасунке, я был восхищен и поражен неуго-монством деятельности, порядком, гармоническим целым; моим глазам явилась невиданная картина человеческого труда...»