Ловец бабочек (СИ) - Лесина Екатерина. Страница 57

- Отлично, - Нольгри Ингварссон не скрывал своей радости. – Просто замечательно…

И вот это настораживало.

- Не хотелось бы, - счел возможным пояснить дознаватель, - чтобы он увлек за собой такую здравомыслящую особу… здравомыслящие особы, уж позвольте пояснить, всегда представляли собой немалую ценность…

- Куда увлек?

- В бездну… в Хельмову, уж простите за богохульство, бездну. Он вам говорил о грядущих переменах? Несомненно. И пытался убедить, что перемены эти свершаться, дабы открыть дорогу молодым и рьяным, а заодно уж бестолковым в своем рвении… нет, они ошибаются. Все ошибаются. И вы мне поможете это доказать. Не так ли?

Прозвучало так ласково, что Катарина сочла нужным согласится. Пожалуй, согласие ее прозвучало даже излишне поспешно, но…

- Чудесно, просто чудесно, - Нольгри Ингварссон потер руки. – А теперь перейдем к делу… как вам показался князь?

…утро выдалось морозным.

Ах, хорошо…

Белое кружево, которое к полудню истает, затянуло стекла, расползлось по подоконниках, стыдливо прикрывая черноту их. И стоило потянуть за раму, та распахнулась с готовностью, будто только и ждала случая. В лицо пахнуло свежестью, стирая остатки муторного сна.

И вправду хорошо.

Отлично даже.

Пахло кофеем, значится, панна Гжижмовска проснулась уже и хлопочет, звенит медью джезв, коих у ней на кухне с полдюжины, выбирая меж них единственную правильную, годную для нынешнего дня. И выбравши, наполнивши ключевою водой, поставит ее на сковороду с меленьким песочком, чтобы медленно, степенно набиралась она жару. Сама же возьмется за мельничку.

Кофий у ней получался горячий.

Тягучий.

Способный и покойника поднять.

О покойниках этим утром думалось как-то на редкость спокойно, даже с радостью. И Себастьян прекрасно осознавал: причины этой радости вовсе не в покойниках, но в том, что хотя бы на малый срок, а сбежит он от нудной кабинетной работы.

Он позволил себе несколько мгновений отдыха, просто стоя и разглядывая город, подернутый сонной дымкою. И сизая, несла она в себе легчайший дух тлена, сказывалась близость проклятых земель.

Петухи молчали.

И собаки.

Скоро, скоро загрохочут по мостовой колеса, выйдут дворники на парад свой, метлы заскребут о камень, очищая не только от мелкого сора, за день предыдущий скопившегося, но и от белого этого пуха, преддверия зимы…

…а все ж таки любопытственно будет узнать, куда влез Антипка.

…и Себастьян роздал задания, но…

…акторы местные жирком заросли, в петухах вон и в тех задору больше, а эти… привыкли, что тихо, ленно… и ладно, если выйдет узнать, где Антипка остановился, но ведь и того, мыслится, не найдут.

Он спустился в столовую.

И панна Гжижмовска, окинувши придирчивым взглядом, сказала:

- От хорош, как гусь на Зимний день. Только яблоку в клюв запихать осталось. И петрушки…

Уточнять, куда гусю оному традиционно петрушку пихали, к счастью, она не стала. Но подала завтрак: яичницу-глазунью да тонюсенькие копченые колбаски, острые до слез, а к ним – маринованные огурчики, да рубленную крупно капусту, да хлеб черный, ноздреватый…

- Твоя вчерась заявилась.

- Которая? – Себастьян осознал, что голоден: пахли колбаски одуряюще.

- А что, уже несколько? – панна Гжижмовска, запахнувши полы халатику своего, перетянулась поясочком да устроилась напротив.

С трубкою.

И с кофием.

Кофий она пила из махонькой чашечки, а значится, в настроении была меланхоличном, но скорее благостно-меланхоличном.

- Актерка… актерствовать желала, требовала, чтоб я ее в покои твои пустила. Я ее погнала… будут мне тут всякие заявляться… и тебя погоню, коль не укоротишь. А то ишь… кошелкою обзывалась, - пожаловалась панна Гжижмовска.

Сидеть с ней на кухне было уютно.

Гудел огонь в плите.

Грелась кастрюлька с опаленным боком. Булькало в ней варево неизвестное, время от времени крышку тревожила и та приподнималась, звякала. Дрова горочкой. Буфет старый, если не сказать, древний. И полки. И медные половники на них, от махонького до огромного, которым по лету вареньице мешают…

- Ты-то ешь, а не спи… - панна Гжижмовска вытащила из рукава косточку на веревке. – На от. Надень. В Хольме пригодится… и если выйдет нужда, запомни адресок. Обратишься. Косточку ему передашь. Коль живой – поможет…

…утро выдалось морозным.

Ольгерда морозов на дух не выносила. Казалось, холод проникает сквозь стены и бархатные плотные занавеси, змеею проползает под коврами, чтобы взобраться по льняным простыням да под пуховое одеяло.

Мерзли ноги.

И руки.

И нос.

И вся-то она сразу становилась слабая, беспомощная.

- Проснись и пой, сестрица, - дорогой ненавистный братец содрал одеяло, и холод тотчас окутал бледное тело. Ему, холоду, шелковая пижама не была преградой. – Этак ты все проспишь.

Братец, чтоб его Хельм прибрал, выглядел бодрым.

Нервоватым.

Значится, вновь играл и, думать нечего, проигрался. И теперь пришел… зачем? Понятное дело…

- Где? – спросил он, устраиваясь за туалетным столиком.

Поднял пудренницу. Повертел. Заглянул. На место поставил. Сунул нос в коробку с пуховкой. Скривился. Он переставлял склянки, не забывая каждую понюхать. И мрачнел, наливаясь грозною яростью.

Ольгерда закрыла глаза. Холод делал ее слабой. Или не холод, а этот человек, с которым она по неведомой прихоти оказалась связана узами родства.

- Ты купила? – ему надоело искать и злость требовала выхода, причем немедля, а потому склянка с духами – «Амуръ», три злотня за флакон – полетела в угол.

- Купила, - Ольгерда все ж села.

Сняла сеточку для волос. Пробежалась пальчиками по лицу, к которому, казалось, приросла маска для сна. Сняла. Потрогала веки: крем впитался хорошо.

- Где? – он подскочил и, не способный ждать, схватил Ольгерду за плечо. Сжал пальцы, наклонился, вперившись взглядом в ее лицо, выискивая в нем призрак боли. А боль, летом нетерпимая, зимою же приносила странное удовлетворение.

- Поищи…

- Я тебя…

Его руки сомкнулись на горле, нежно, играючи… как же быстро менялось настроение. Губы коснулись губ. И Ольгерда тихо засмеялась: это ли не счастье.

- Ты опять… - он отстранился с обидой. – Ты издеваешься?

- Нет, - она вытащила из-под подушки махонькую табакерку. – Возьми… не переусердствуй… ты знаешь, что губишь себя?

Она смотрела, как братец дрожащими пальцами пытается открыть крышку.

Тугую.

Она нарочно выбрала табакерку с самой тугой крышкой. Он злился. И сгорал от нетерпения. И был так упоительно беспомощен…

- Дай, - она с легкостью отвернула крышку. – Только немного… ты мне нужен в здравом уме…

…в здравом уме он никогда не был. Избалованный, заняньканный мальчишка… тетушка так над ним тряслась… и до сих пор трясется, уверенная, что дитятко ее – совершенство.

Ага…

…ей было пятнадцать, когда это совершенство в спальню приперлось и вовсе не для того, чтоб сказку на ночь прочесть. И плевать ему было, что Ольгерда юна…

Он едва не рассыпал серый порошок, который взял не щепотью, но костяною полой трубочкой. Эстет… вдохнул. Упал. И по лицу расплылась счастливая улыбка.

Ольгерда поднялась-таки и накинула пеньюар. Шелковый. Скользкий и холодный.

Может, прикупить шерстяной? Толстенный и чтобы изнутри мягкий да теплый. А к нему – старушечьи тапки на завязках. И платок из собачей шерсти, вроде того, которым тетка спину перевязывает. И в пледы закрутившись, у камина устроится да и просидеть всю зиму в коконе.

Чушь.

Она глянула на себя в зеркале.

И свет включила.

И снова глянула, придирчивым взглядом отмечая морщинки – никуда-то не делись, и кожу губ побелевшую, высохшую. Волос седой в гриве, уже третий за эту неделю.

- Ты должен мне помочь, - волос она захватила щипчиками и выдернула, с наслаждением перенеся короткую такую боль.