Пархоменко (Роман) - Иванов Всеволод. Страница 72
— В Московском комитете только что получено сообщение из Петрограда, что убили Урицкого.
— А Ленин? Ведь Ленин должен сегодня выступать?
— Предупредить поздно. Он, говорят, уже давно уехал из Кремля.
— Как — поздно? Что такое?
Но знакомый, увлеченный волной беспокойства и тревоги, которая чувствовалась во всем доме, уже ушел куда-то в сторону. Захлопали двери, одна за другой к подъезду стали подходить машины. Подергивая плечами, точно его знобило, пробежал мимо комендант. В «Метрополе» тогда жило много членов правительства. Чтобы узнать подробности и выяснить, сделано ли что для охраны Ленина, Пархоменко побежал по квартирам. Но ни одного из членов правительства не было дома. Он позвонил в Чека. Секретарь Дзержинского, видимо принимая Пархоменко за коменданта гостиницы, сказал:
— Организуйте охрану дома. Город сейчас объявят на осадном положении. Ильич ранен при выходе из завода.
Когда Пархоменко отошел от телефона, по лестнице вниз бежала толпа людей с такими лицами, точно они сами были ранены. Но толком добиться ничего было нельзя. Кто-то сказал, что, когда Владимир Ильич подходил к дверям завода, какой-то матрос споткнулся, упал и задержал идущих за Ильичем рабочих, так что Ленин вышел на заводской двор почти один. Здесь в него и выстрелили, в упор, несколько раз… И дальше, уже второй товарищ рассказал, что, когда Левин приехал в Кремль, он не разрешил рабочим внести его на руках, потому что очень боялся встревожить Надежду Константиновну и Марью Ильиничну, и сам поднялся на третий этаж…
— Да ведь у него же кровоизлияние может быть! — крикнул Пархоменко. — Что же вы смотрите?
Сквозь стеклянную вертушку дверей, не обращая внимания на больную руку, Чесноков, тот самый молотобоец, который приехал в Москву посмотреть на Ленина, с каким-то слинявшим и тусклым лицом протаскивал пулемет.
Пархоменко тут же мобилизовал коммунистов дома, расставил караулы и стал возле пулемета у входа.
Когда Пархоменко с трудом пробрался в Кремль, в секретариат Ленина, чтобы узнать о здоровье Ильича, круглолицый секретарь, подавая ему листок бумаги, сказал со свежей, хорошей улыбкой, по которой можно было понять, что положение устраивается:
— Передаю вам для сведения экстрапроводку.
— Владимиру Ильичу легче?
— Ночь была тяжелая, сейчас легче.
В комнате стало тихо, словно все хотели послушать, какую телеграмму получил этот товарищ. И почерк телеграфиста был крепкий и ясный, и слов было немного, но Пархоменко от дрожи рук и мелькания каких-то мокрых соринок в глазах еле-еле мог разбирать слова той телеграммы Сталина к Ленину, которую народы нашей страны бессмертными буквами выбьют и на памятниках и в своей памяти:
«…Противник разбит наголову и отброшен за Дон. Положение Царицына прочное. Наступление продолжается».
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
После августовского разгрома противника, наступавшего на Царицын, Сталин вернулся в Москву. Но пробыл он тут недолго и уже 18 сентября поехал обратно в Царицын. Этот приезд Сталина в Москву значительно помог Пархоменко: ему удалось получить необходимое снаряжение, добиться того, что руководители военного ведомства обещали усилить выдачу оружия. Но едва Сталин отъехал от столицы, как Троцкий под разными предлогами аннулировал все уже подписанные требования, и получение оружия и снарядов почти совершенно прекратилось. Центральное управление снабжения и все эти артиллерийские, военно-хозяйственные, военно-инженерные управления и управление военных сообщений вместе с Всеросглавштабом занимались только кляузами и клеветой на работу Военного совета в Царицыне. Клеветали и на Пархоменко. Тщетно показывал Пархоменко телеграммы, посылавшиеся тогда командармом-10 Ворошиловым в Москву и категорически требовавшие немедленной посылки оружия. Но что такое отказ в оружии, когда происходило издевательство более мерзкое: в самый разгар второго наступления белоказаков на Царицын Троцкий потребовал перевода Революционного совета южного фронта в Козлов, то есть в пункт, лежащий от Царицына в 550 километрах!
В ноябре, когда Сталин опять приехал в Москву, Пархоменко смог возвратиться в Царицын. Он приехал туда вместе с детьми и женой, уже давно выздоровевшей.
На Царицын атаманом Красновым были направлены все лучшие его силы. Лавы казаков и цепи пехоты под барабан батарей наступали непрерывно. Но, чем сильнее сжатие, тем больше рождается теплоты, а «в тепель», как говорит народ, все трогается в рост. И Пархоменко, работавший теперь с официальным званием «для поручений при командарме-10», а с неофициальной должностью — человека, который никогда не спит и готов ехать, куда угодно, и сделать, что нужно, видел, как теперь двинуло в рост все, что жило в городе или было освещено лучами города: чем чаще били белые орудия, тем больше было у защитников Царицына душевного огня. Так сила искры зависит от силы удара кремнем по стали. Уже изменились сальцы, потеряв многое из того, что прежде царицынцы называли «овинной душой». И многие из них уже тянулись к городу, как к родному очагу и дыму. «Живем не сытно, а улежно», — говорили они. И какая теплота в речах и какая быстрота и уверенность движений!
И Терентий Саввич Ламычев выжил. Его, летом еще, с бесчисленными ранами перевезли в Царицын. Почти месяц он лежал в беспамятстве, приходя в себя на несколько минут в день. В конце ноября он мог уже сидеть, а когда Пархоменко пришел к нему, чтобы рассказать подробно о победоносных боях, то Ламычев сказал:
— И мои орудия там были.
Здесь Пархоменко понял, что хотел сказать Ламычев, и у него от умиления и радости даже слезы стали пробиваться, но он сдержал себя, потому что на такое проявление радости Ламычев бы обиделся. Он не любил, когда «мужик жидкость льет». Пархоменко передал ему свой подарок — пачку табаку в густо-желтой укупорке.
— Покури. Из Москвы, Ленин бойцам послал…
— Не врешь? — осторожно беря щепоть табаку, спросил Ламычев и, затянувшись, сказал, щуря глаза: — Да нет, таким табаком не шутят.
И он проговорил со вздохом:
— Какие времена отчаянные! Разве бы в другое время такой табачок стали курить? Его бы под стеклышко, чтобы смотреть. А тут!..
И он с каким-то свистом даже выпустил дым и глядел мечтательно вслед ему. Дым этот, видимо, напоминал ему весну, плодоносные ее туманы, уходящие в бесконечность, ее разливы, и он проговорил:
— На Дон хочется, право слово… И тужурку эвон какую дали! — Он потрогал новую кожаную тужурку и слабым, редким голосом сказал: — А все тянет. Сколько весен, парень, я пропускал! И все — пахота пропадала. Перелил я лемех на пулю…
Ламычев, кажется, впервые так тоскующе говорил о земле. Пархоменко слушал его молча. Он понимал Ламычева. Так как Ламычев не участвовал теперь в боях, то ему, при его большом тщеславии, трудно было поверить в победу, но, видя трофеи Красной Армии и отступление кадетов, нельзя было не верить. И это раздвоение мыслей и волновало, и злило его, и тянуло его домой, к земле. Было и еще другое, что он стеснялся высказать: Лиза была беременна, и Ламычев опасался, что она не только родит в городе, но и не поедет вообще на Дон, а Терентию Саввичу страстно хотелось, и в особенности теперь, после выздоровления, чтобы внук рос на земле, на пахоте, которую отвоевал он — Терентий Ламычев. И когда он представлял себе, как мальчишка бежит вдоль межи за плугом, который ведет его отец, Василий Гайворон, и как грачи с криком летят в разные стороны от этого шустрого мальчишки, во рту у Ламычева делалось солоно.
Покуривая табачок, Ламычев гладил свои курчавые, сильно поседевшие на висках волосы и говорил о немцах, уже заметно ослабевших, и о белоказаках, которые тоже вряд ли долго смогут воевать.
— Скоро тебе, Александр Яковлевич, тоже на родину возвращаться.
— Придется, — сказал Пархоменко.
— Все-то мы Спиридоны-повороты, — сказал, смеясь, Ламычев. — А тебя на землю не поворачивает?
— Я как-то на завод повернул, такой у меня поворот.