Земля в иллюминаторе (СИ) - Кин Румит. Страница 56

— Я сейчас думаю о том, каким мир был раньше: задолго до нас, за десятилетия до удара из космоса, в мирную эпоху Золотого Века. И еще о том, каким тогда был человек.

— Одноцветное синее небо? — спросил Хинта.

— Оно не было совсем одноцветным. Древние находили его очень красивым и различали в нем множество оттенков, особенно на рассвете и закате. Их поэты утверждали, что мир создан загадочными высшими существами специально для того, чтобы радовать человеческий глаз. А их ученые говорили, что все наоборот, и что это тела людей за множество поколений эволюции приспособились любить мир.

— Не такие уж это взаимоисключающие утверждения, — сказал Тави. — Ведь в любом случае они все признавали, что людям хорошо в мире, что они к нему подходят.

— Именно. Воздух, которым можно дышать. Вода, которую можно пить прямо из водоемов с поверхности земли. Озера и реки, моря и океаны, в которых можно купаться совсем без одежды. Тысячи съедобных растений и животных, которые почти все погибли и теперь известны нам лишь по картинкам или в качестве экспонатов музея палеобиотики.

— Здесь нельзя жить, — тихо сказал Хинта.

— Пока еще можно. Но утрачена важнейшая вещь. Мы больше не меняемся вместе с миром. Наши тела почти такие же, как тысячу лет назад. Мы и планета уходим все дальше друг от друга. Мы больше не дома. Мы — реликты из прошлого. Никто из нас уже не представляет себе, что такое жить в мире, с которым ты единое целое. Нам не совсем подходит эта гравитация и совсем не подходит эта атмосфера. Но еще важнее другое: наш разум каждый день страдает от того, что мы не можем смотреть на голубое небо и на зеленое буйство растительной жизни, не можем свободно осязать вещи вокруг себя. Мы не помним прежнего мира. Он нам не снится. Но каждый нерв наших тел устроен так, чтобы наслаждаться всем тем, что мы полностью утратили.

— А правда, что тогда человек мог путешествовать пешком, уйти на тысячи миль от дома и выжить, так как еда и вода, подходящие ему, встречались вообще повсюду? — спросил Тави.

— Питьевая вода и пригодный воздух точно были повсюду, или почти повсюду. Съедобные растения и животные не были равномерно распределены по всем местам на планете, и когда ученые ведут раскопки, они натыкаются на окаменевшие останки очень разных древних биоценозов. Некоторые из этих сред слишком бедны, чтобы человек нашел в них достаточно провизии, но некоторые столь богаты, что одного подобного места нам хватило бы на продовольственную революцию.

— А омары? — спросил Хинта. — Они идут с планетой в ногу, приспосабливаются к ней?

Румпа покачал головой.

— Хороший вопрос, но нет — скорее, они идут к тому, чтобы научиться выживать там, где все остальные умирают. Они убивают свою прежнюю природу. Но я не верю, что на ее месте у них возникнет привязанность к нынешнему состоянию Земли.

— А почему нет? — осторожно поинтересовался Тави.

— Потому что у них нет культуры. Они не строят архитектурных сооружений, не создают предметов искусства. Все, что мы у них находим — это они сами и нищенские предметы их обихода. Их язык — пародия человеческих языков. В них нет ничего самобытного. Они знают лишь два занятия — изменять собственные тела и разорять окраины нашей ойкумены.

— Может, их культура такая, что мы не умеем ее увидеть? — предположил Тави. — Да и как это связано с вопросом о приспособлении к миру?

— Напрямую. Живое существо либо способно испытывать радость, либо нет. Я верю, что культура возможна лишь там, где появляется разумное и радостное живое существо. Люди древности были родными миру до катастроф. Если бы омары были такими же родными для нашего нынешнего мира, они научились бы его рисовать, сложили бы о нем песни и стихи, возвели бы в нем монументы и храмы. Вся культура — на первом этапе своего существования — это отклик разумной и небезразличной жизни на то, что вокруг нее. Омары разумны. Но они не создали культуры. Значит, они безразличным взглядом смотрят на мир вокруг. Этот мир не доставляет им никакой радости. Он не вдохновляет их, не заставляет их мечтать. Они приспособленцы, а не истинные аборигены.

Ивара разжал кулак и поднял обломок пластика на раскрытой ладони.

— Видишь, какие мы? Даже мусору можем придать значение. Да, этот мир не наш. Но стоит нам почувствовать его, как мы начинаем о нем думать. Мы хотим осязать. И раньше, когда мы не должны были носить скафандров, осязание всего вокруг, должно быть, было для нас истинным блаженством. Но я не могу себе представить омара в пустошах, который берет в руку камень лишь для того, чтобы рассмотреть его и удивиться ему, а не для того, чтобы швырнуть его куда-то, или сделать из него какое-нибудь примитивное орудие.

— Я могу представить такого омара, — подавленно сказал Тави, — но это лишь представление. Боюсь, Вы правы — ни один из них не носит бусы из камешков и ракушек. У них вообще нет понятия о красоте. Все предметы, которые они берут с собой, и даже сами их тела — это бесформенно-функциональная материя. Никаких украшений, даже никакой одежды на них нет. Если они и правда такие мертвые внутри, им, должно быть, забавно смотреть на нас, на ту часть наших вещей, которая существует ради красоты, а не ради нужды.

— Мне пришла в голову странная мысль, — сказал Хинта. — Эта их привычка срывать с людей маски… Я всю жизнь считал, что они делают это просто потому, что ненавидят нас и хотят убить. Но что если они просто хотят увидеть то, о чем мы сейчас говорим — наше восприятие, нашу способность неравнодушно воспринимать? Они срывают дыхательные маски с пленников, чтобы две минуты смотреть в лица настоящих людей, когда те хватают ртом воздух и скребут пальцами землю. Что, если омары убивают нас от тоски? Что, если им, как наркотика, не хватает того, что есть у нас всегда?

Его передернуло, и он замолчал.

— Никогда не думал, что ты хоть в чем-то выступишь в их защиту, — сказал Тави.

— Разве это защита? Я их не защищаю. Даже наоборот. Мои слова могут быть верны только в том случае, если Ивара прав. А в этом случае омары еще большие чудовища, чем я думал раньше. Раньше я был убежден, что они испытывают к нам ту же ненависть, что и мы к ним. Теперь я не уверен даже в этом.

— Да, возможно, так и есть, — поддержал его Ивара. — Эти полу-роботы, ведущие образ жизни зверей, когда-то были людьми, и что-то в них, возможно, еще может тосковать по бытию человеком. Возможно, есть в них какая-то оборванная нить. Однако я не представляю, как бы мы могли практически проверить эту гипотезу. Разве только удастся заглянуть им в глаза, когда они сорвут с нас маски… Надеюсь, этого не случится. Я хотел бы ошибаться, хотел бы узнать, что омары понемногу меняются, начинают носить бусы и делать надгробия для своих мертвецов. Если бы такое стало возможно, то мы бы постепенно признали в них людей, и присутствие наследников могло бы скрасить века угасания нашей цивилизации. Однако сейчас мирок литской ойкумены — это единственное будущее, которое у нас есть. — Он перевернул ладонь, и его кусочек белого пластика соскользнул вниз, чтобы затеряться среди другого мусора.

— А я вот никак не могу понять, — сказал Тави, — мало это или много.

— Что? — не понял Хинта.

— То, что у нас есть. Литская ойкумена.

— Большинству людей этого достаточно, чтобы прожить очень полную жизнь, — сказал Ивара. — Но когда задумываешься, понимаешь, как мы одиноки.

— Вы какое-то время назад упоминали музей палеобитики в Литтаплампе. Вы в нем были?

— Много раз. А что?

— Просто интересно, какой он внутри. Я ходил в ламрайм на научно-популярные сеансы. Там показывали проекции залов музея. Но это ведь не то же самое — не ты идешь, а за тебя идут. Нет запаха, нет настоящего ощущения пространства.

— Он большой, — с улыбкой в голосе ответил учитель. — Там можно заблудиться. Залы большие, воздух в них свежий. Но когда подходишь к экспонатам, иногда можно ощутить их запах. Они пахнут… как старые вещи; как комната, в которой месяцами не включали вентиляцию. Не очень приятный запах — но, когда он едва уловим, в нем появляется свое обаяние.