Синее безмолвие - Поляков Петр Л.. Страница 3
Серебристая лента, сверкая фосфорическим блеском, стелется за кормой, постепенно становясь все уже, и теряется среди моря.
Долго еще пел Платонов, долго, еще его голос метался над волнами. Но вот замолчал певец.
— Как в театре, — восторженно говорит Тринько.
— Консерватория! — многозначительно поясняет Казатини.
Переговариваются тихо, как будто боятся спугнуть мирную тишину. Наконец, все умолкают. Раздается лишь ритмичный стук уключин.
— Товарищи, спать, — хрипловатым баском приказывает старшина.
Платонов и Казатини послушно ложатся на дно шлюпки.
Булатов и Тринько гребут. Для них — три часа молчаливой вахты. И опять тревожные мысли наваливаются на Булатова. Он думает о том, правильно ли взят курс? Сколько времени выдержат люди без пищи и воды? Не налетит ли шторм?
Особенно волновал его Платонов. Булатов понимал, что этот человек, полный, с седеющими висками и не по годам морщинистым лицом, физически слабее всех. Он уже и сейчас чаще других просил пить.
Утро. Ослепительный диск солнца лениво поднялся из воды. Куда не кинь взор — не за что уцепиться глазу. Только по бирюзовому куполу неба лениво плывут белоснежные шапки причудливых облаков.
А есть чертовски хочется…
— Твое призвание, Женя, петь в ресторане. Ты способен нагнать такую тоску, что любой святоша надрызгается. На что уж наш старшина железный человек, да и тот рыдал как на похоронах своей бабушки, — шутил Казатини.
— Брось врать, — смущенно улыбаясь, бросил Булатов.
— Я и сам ревел как белуга, — продолжал Казатини. — Я плакал… Эх, да что вспоминать!
— Парашютную сумку оплакивал, — сказал Тринько, протирая заспанные глаза.
— Люблю догадливых! Ведь там оставалось четыре поллитровки московской, колбаса, сыр…
— А уговор? — напомнил Булатов.
— Молчу, Вася, молчу…
Казатини разделся и бросился в воду.
— Немедленно вылезай из воды! — строго сказал Булатов. — Самовольничать не разрешено.
— Вася, не понимаю, что за тон? Может быть шагистикой подзаймемся? — ехидничал Казатини, стоя на корме и слегка поеживаясь от утренней свежести.
— Прекратите разговоры! — повысил голос Булатов. — Мы на военной шлюпке и дисциплина у нас…
— Опять, Вася, ударить хочешь? Бей. Я для пользы дела стерплю.
— Ну и свинья же ты, Карпуша! — брезгливо морщась, процедил сквозь зубы Платонов.
— А ты, актеришка, помалкивай!
— Если ты скажешь еще хоть слово, я…
— Заплачешь?
Платонов вскочил с банки, схватил Казатини и приподнял его над бортом.
— Отставить, Платонов, — хриплым голосом крикнул старшина.
— Есть, — ответил Платонов, грузно опустился на банку и взялся за весло.
Воцарилась неловкая тишина. Все сидели, опустив головы, стыдясь смотреть друг другу в глаза.
— Дальше так продолжаться не может, — начал Булатов. — Вы не хуже меня понимаете…
— Разрешите, товарищ старшина? — перебил его Тринько. — Я предлагаю немедленно обсудить поведение комсомольца Казатини на комсомольском собрании…
Тринько открыл первое комсомольское собрание. Товарищи высказали Казатини все, что о нем думали, а Тринько предложил: «Исключить из комсомола, как дезорганизатора».
Молча, потупив глаза, выслушал все Казатини. Когда товарищи высказались, он неожиданно робко спросил Тринько:
— Можно мне сказать?
Тот кивнул головой:
— Я и сам не знаю, почему у меня все так по-дурацки получается… Если вы меня оставите в комсомоле, даю честное комсомольское — подобного больше не повторится. Вот вы все меня ругаете, упрекаете, а что у меня на сердце, знаете? Знаете, почему я такой дерганый?
Дрожащим от волнения голосом рассказывал Казатини о своей невеселой жизни, и они узнали, что уже семнадцати лет Карп стал главой семьи в пять человек: мать умерла, а отец спился и бросил детей. Не растерялся, не согнулся Карпуша: он работал грузчиком в порту, на свою небольшую заработную плату одевал, кормил и учил братьев и сестренку. И сам учился в вечерней школе.
— Только собрался поступить в судостроительный институт — война, — закончил Казатини и замолчал.
— Что с детьми стало? — тихо спросил Булатов. — Где они сейчас?
— Два старших воюют… А Юрка и Наташка там, в Одессе…
Помолчали немного, переглянулись, потом Тринько сказал:
— Итак, товарищи комсомольцы, за нарушение воинской дисциплины, комсомольцу Казатини объявлен строгий выговор с предупреждением. Собрание считаю закрытым.
На безоблачном небе будто замерло палящее солнце. Море искрится миллионами солнечных зайчиков, словно насмехается над моряками, которые изнывают от жары и жажды. Вокруг шлюпки резвятся беззаботные дельфины. Их черные спины мелькают у самых бортов.
Пить… Хотя бы стакан воды!
Во фляге осталось уже совсем немного…
Купание освежало не надолго, после него сильнее чувствовались усталость и голод. Решили не купаться.
Очередные гребцы, тупо глядя на дно шлюпки, медленно вздымают отяжелевшие весла. Отдыхающие — с надеждой всматриваются в горизонт. Но горизонт чист. Над головой раскаленное солнце.
Как хочется пить…
С вечерней прохладой увеличивались муки голода. Они стали так сильны, что заглушили даже жажду. Но нет ничего на шлюпке.
Решили размочить в воде кожаные ремни, ботинки.
Ночь нависла над морем. Темный, словно бархатный, купол неба усыпан серебристыми звездочками. Они равнодушно смотрят на шлюпку, затерявшуюся среди моря.
К утру кожа нисколько не стала мягче и по-прежнему не поддавалась зубам. Тогда ее мелко нарезали и залили остатками воды. Эту кожаную кашу и съели на завтрак.
Бесконечно долго тянулся жаркий день. Все вокруг казалось мертвым. Даже мелкая рыбешка перестала плескаться. В глазах рябило от ослепительного блеска зеркальной воды.
Булатов дремал, прикрывшись мокрой рубашкой. На веслах сидели Платонов и Казатини.
— Не могу… Не могу… — шептал Платонов, с трудом подымая весло.
Минутная пауза и снова:
— Не могу… Напьюсь…
— Не дури! — прикрикнул Казатини.
Но Платонов уже положил весло и черпал ладонями воду. Он пил долго и жадно.
Наступила еще одна ночь. Она уже не пугала своим безмолвным мраком, не радовала сверкающей нарядностью. Матросы будто не замечали ее.
Притупилось и острое ощущение голода. Только щемящая и тупая боль в животе напоминала о пище. У Платонова появилась резь в желудке, началась рвота. За эти часы он так ослабел, что еле отсидел на веслах свой час, а потом в полном изнеможении упал на дно шлюпки. Не помогли ему и те последние капли пресной воды, которые отдали товарищи.
Перед рассветом подул легкий западный ветерок. Он крепчал с каждым часом. На небе появились облака. Их становилось все больше, и вот уже небо, словно отяжелев, опустилось, прижалось к воде. Море стало серым. По нему заходили волны с небольшими белыми гребнями.
Ветер был попутным, и моряки, сшив из бушлатов и форменок парус, подняли его на весле, как на мачте. Шлюпка заметно увеличила скорость. Вода, весело шурша, бежала вдоль бортов шлюпки, изредка обдавая моряков солеными брызгами.
Все были рады: прохладно и можно не грести.
Только Платонову стало еще хуже. Он, измученный болезнью, почти не подымался со дна шлюпки.
Четвертые сутки в открытом море. Ветер стих, разошлись тучи, и опять солнце неистовствует. Голода уже не чувствуется, но пить хочется страшно. О воде мечтают, как о счастье, нет-нет да и заговорят о ней.
— И до чего у нас в Большой Сосновке вкусная вода, — хрипит Булатов и, полный воспоминаний, блаженно щурит глаза.
— А у нас ключевая, — шепчет Платонов запекшимися губами.
— Наплевать и забыть ту и другую! — заявляет Казатини. — Нет воды вкуснее той, которую рыбаки в море находят. У нас в Одессе несколько раз бывало, что находили моряки в море бочонок с водой, анкерок по-нашему… Вот уж там вода, так вода…