Территория бога. Пролом - Асланьян Юрий Иванович. Страница 28
Петр Копытов пропал через год — в Хибинах. Семь студентов университета ушли к перевалу ранним, сумрачным утром. И не вернулись — ни через месяц, ни через два, ни через полгода.
О событиях, происходивших в далеких Хибинах, я слышал от Алексея, выезжавшего туда для участия в поисках, которые помнятся своими беспрецедентными масштабами и сейчас. Известные альпинисты и туристы, десятки групп, сотни людей прочесали, переползали этот небольшой, но, как говорят, опасный горный массив. Чистый, прозрачный лес не раз был просмотрен с вертолета. А горные речки пропущены через сети. Все бесполезно — ни следа, ни варежки, ни обломка лыжи…
На всю длину человеческого взгляда тянулась высокогорная тундра. Белели сухим цветом, будто в каком-то сказочном месте, коряги, подсверкивал листьями карликовый ивняк и ежился можжевельник. Мы шли к двухсотметровой пирамиде, похожей на увеличенные в тысячи раз песочные часы, остановившиеся так давно, что песчинки превратились в камни, в серые мшистые куски не утраченного Уралом времени. Мы шли к Вогульскому Камню по ровному, фантастическому пространству плоскогорья. Алексей щелкал затвором фотоаппарата, и только с трех метров начинали отлетать в сторону непуганые куропатки. И вдруг тундра резко рванулась вниз, слева от нас, открывая взгляду громадную чашу, украшенную камнями и патиной мха. На дне этой чаши стояла еще одна пирамида — продолговатая, похожая на домовину. Гроб — так называется этот камень, действительно будто опущенный туда на веревках. Весьма похоже на творение рук человеческих.
Вокруг домика оленеводов, к которому мы вскоре подошли, варварски были разбросаны кости животных и стоял какой-то отталкивающий запах — как оказалось, вяленого оленьего мяса, висевшего в мешке под крышей. Тут я впервые увидел нарты, оставленные хозяевами, а под низким карнизом, на двух деревянных кронштейнах, — самодельный трехструнный инструмент в форме лодки, из ели. Но почему снаружи? Вероятно, чтобы ветер играл в горах на этих угорских струнах. Позднее я узнал, что инструмент называется нарс-юх. Мы стояли у подножия Вогульского Камня.
Петру довелось вернуться сюда только один раз — в зимние, в синие февральские каникулы. Я нашел братьев после того лыжного похода в баре «Ветлан». Они смеялись, сидя на широких лавках за длинным деревянным столом. Петр тянул ко мне, на белый свет, как будто бы еще скрюченные морозом, почерневшие и потрескавшиеся руки. Он, как всегда, смеялся больше всех.
— Тридцать градусов ниже нуля плюс ветер — десять метров в секунду. Зря ты не пошел с нами!
Смеялись девушки, смеялась невеста Петра, потом ушедшая с ним в Хибины, и все они хором рассказывали: скрип лыж и заледенелой одежды, закутанные лица с оставленной для глаз щелью, облитый лунным светом каньон, гигантскими террасами поднимающийся к звездному небу. Нет, зря ты не пошел с нами.
Мы ели горячие бифштексы и пили пиво из высоких керамических кружек. Алексей вел разговор с нарочитой, игровой манерностью, отводил правую руку в сторону, сверкал золотистой оправой очков и спрашивал: «Не так ли?» И не ждал ответа. За окном миллиардами бриллиантовых снежных граней мерцал вечерний свет Вишеры, нашей неповторимой молодости. Одна из студенток рассказывала, как столичный профессор прочитал в аудитории филологического факультета стихотворение — и никто не смог назвать автора, вы понимаете? Речь идет о первом университете страны! Первая строчка, сказала она, звучала так: «Нельзя иллюзии исчислить…»
— Да, — кивнул головой Алексей, — «и горькие предположенья, нет меры для определенья того, что не могло не быть, что шелестело, точно шмель, и, не замеченное нами, исчезло, словно наважденье…».
И он прочитал «Непотерянное время» Пабло Неруды до конца. Я помню, потому что он переписывал стихи из сборников и дарил рукописные копии не только мне.
— Растет культурный уровень советского человека! — покачала головой изумленная студентка.
Нашла советского…
Это было зимой. А в конце августа мы сидели в избушке оленеводов у подножия Вогульского Камня. Андрей Бычин играл на гитаре, отказавшись от неизвестного вогульского инструмента. С темнотой на холодное и безлюдное плоскогорье пришел двигавшийся табунами туман.
Алексей рассуждал о Гюставе Флобере, точнее, о неизбежности мышьячной смерти в провинции. Я пытался возражать — в столицах, дескать, умирают еще и не так. Над Кваркушем, как над высотным космодромом, зияли крупным горным светом созвездия. Алексей сразу вспомнил о том, кто рождается в провинции, а умирает в столице. Он заговорил о Стендале.
— Агрессор, — сказал я, припомнив этому Бейлю наполеоновскую кампанию.
— Ты однозначен, — обиделся Алексей за французского классика, — ты примитивен, как салазки, стоящие во дворе.
— Ты противен, как мешок с вяленым мясом, — с удивительной готовностью добавил Андрей. И надо сказать, что свежесть последнего образа особенно задела меня.
— Самая однозначная наука — математика! — возмутился я, намекая на чьи-то семейные способности.
Петр смотрел в потолок и улыбался, лежа на жесткой оленьей шкуре, которыми были застланы топчаны.
— Ты не знаешь математики, — вступил в разговор студент, приподнявшись на локте, — даже многозначность поэтического образа можно передать как цифровой код.
— Закодировать можно, но не передать.
— И не надо этого делать. Надо понимать, что точные науки — это условное понятие, временное, что они расщепляют мир так же, то есть настолько, насколько постигают его, понимают, — привычно вышел на свои дидактические интонации Алексей, — надо познавать мир — «терять, вплоть до потери жизни, — равно обжить и жизнь, и смерть. Нетленно и непреходяще в своем реальном постоянстве продленье вечной пустоты и тишины, куда летит все мироздание и мы». Гениальный поэт!
— Коммунист, — припомнил я и этому Пабло кое-что.
Кажется, Алексей хотел еще что-то сказать, но в это время за стенкой домика раздался шум, похожий на легкие и быстрые шаги. И мы тотчас замолкли. Шум то пропадал, то возникал снова. Понятно, мы все вспомнили о том, что с Красного Берега в побег ушли восемь осужденных — одновременно с нами. Оказалось, я больше всех боюсь не только высоты, поэтому вскочил и быстро привязал дверную ручку к скобе на косяке. Как будто это могло спасти нас от восьми головорезов. Я взял топор и положил его рядом с собой на оленью шкуру. Друзья то прислушивались, то тихо похохатывали, глядя на меня и зажимая рты. На нервной почве, наверное.
Позднее местный охотник поведал нам, что давно уже заприметил тут росомаху…
Дал я маху со своим страхом. Выше Кваркуша я никогда не поднимался, а Алексей после гибели Петра начал ходить на это плоскогорье постоянно. И ходит сегодня.
Мое осуждение он выслушивает до конца, но снисходительно. Он, шагая в темноте по липовой аллее Красновишерска, рассуждает: в горах, да и не только там, гибнут мастера, прочно уверовавшие в собственную удачу и надежность личного опыта, люди, которые не боятся поставить ногу в сторону без страховки, утратившие осторожность, не поднявшиеся на свою главную вершину — профессиональную.
— Бывает, гибнут не только мастера, — осторожно возражаю я.
— Бывает, — отвечает он, — торопятся. Вверх надо подниматься медленно. Твоя жизнь зависит от того, насколько верно ты расшифровал понятие «профессионализм». И страх тоже в нем закодирован. А что касается вероятности, неизбежности… Помнишь? «Как близко находилось то, о чем мы не предполагали! Как невозможно было то, что, может быть, возможно было! Вокруг молчащих Кордильер печали столько крыл шуршало, исколесило столько дрог дорогу жизни, что отныне уже и нечего терять».
— Но почему из пятидесяти тысяч стихотворений, написанных Нерудой, мы знаем только пять?
— Ты знаешь почему: когда у него пропадал страх, он переставал быть гениальным поэтом. Такое случается с литераторами, переставшими испытывать испуг перед белым листом бумаги. Ты читал где-нибудь об этом? Неисчислимые иллюзии, как зияющие, распахнутые пропасти, ждут тебя — талантливого, нетерпеливого. А с другой стороны, читай, учи Неруду — и будешь знать наизусть больше, нашел проблему. И помни: творчество — это публичная самодешифровка личности, а это опасно. Ты меня понимаешь?