Сияние - Валенте Кэтрин М.. Страница 20
«Все по местам!», 14 апреля 1933 г.
Колонка редактора
«В начале было Слово, и Слово было у Бога, и Слово было Бог». Вот как в песне поётся. В ней не поётся, что «в начале было Слово, и Слово было у Патентного Бюро, и Слово лишь Бог мог кому-то уступить». В ранние времена, ненадолго, самые богатые студии и режиссёры — и, разумеется, правительства — могли позволить себе платить непомерные суммы Эдисону и его потомкам за использование и показ фильмов. То был ускользающий миг, когда великие эпики Уорли и Дюфресне сопровождались потрескивающей оркестровой музыкой и монологами. Но долго это не продлилось.
Можно лишь прославлять независимых творцов, которые просто игнорировали Эдисона и продолжали делать красивое немое кино, более продвинутое, сложное и душераздирающее, чем любая говорящая лента какой-нибудь студии-однодневки, поднявшая шумиху в летний сезон. Я это помню: звуковое кино уходило прочь, сперва медленно, потом ещё медленней. В конце концов говорящий актёр на экране сделался признаком Продажности — того, что кое-кто обладает достаточно глубокими карманами, чтобы платить Эдисону его чудовищное вознаграждение. Все поверили в то, что Истинный актёрский талант, Качественная работа или Настоящий фильм не могут быть связаны с этим надоедливым шумом. И постепенно Большие мальчики с Луны стали копировать то, что делали голодающие художники, желая убедить публику в своей Подлинности, Великих эстетических заслугах — короче, чтобы смазать свой хлеб маслом с обеих сторон. Мы дарим людям Зрелище! Бабах, тарарах, уйии, крещендо! Нет, постойте! Мы Радикальные Художники-Новаторы! Тсс, тсс, ещё тише. Получай награды, заряди пушки наличностью, купайся в аплодисментах — и, чёрт возьми, можно здорово сэкономить, если не придётся где-нибудь в задней комнате выкупАть у дьявола заветный микрофон.
И вот мы оказались в краю, где всё вверх тормашками: технология существует, прекрасно работает, даже развилась — ибо ни один Эдисон не может вечно держать под контролем всё, что ему принадлежит, — но ни одна душа, следующая велениям моды, даже не думает о том, чтобы её использовать. По всему нашему миру раздаются голоса: СТОЙТЕ! Система работает. Люди просят, чтобы всё и дальше продолжалось так, ибо единообразие выгодно. Наш друг Фредди Э всё ещё пьёт кровь у кинопроизводителей из-за прав на демонстрацию, и все мы можем отвернуться, пока он катается как свинья в своих барышах. Время идёт, и мы привыкаем к сложившемуся положению вещей. Театр Говорит, Водевиль Поёт, Радио Безостановочно Вопит, но в синематографах тихо как в церкви. Время идёт, и публика впитывает эту истину с молоком матери. Я видела собственными глазами, как зрители вздрагивают от отвращения, увидев какое-нибудь кино, чьи продюсеры разрезали на ломтики собственные сердца и подали Эдисону, сидящему за золотым столом, ради права на то, чтобы бедолага Гамлет задал свой знаменитый вопрос вслух вместо того, чтобы безмолвно уставиться на гипсовый череп в ожидании, пока карточка для титров проделает за него всю работу. Сегодняшний завсегдатай кинотеатра встанет и уйдёт, убеждённый в том, что его обвели вокруг пальца, но не станет слушать человеческий голос.
Чего стоило бы Дружище Фредди попросту позволить нам говорить?
И всё же, всё же… У тишины своя красота. Я не могу поверить, что ленту вроде «Принеси мне сердце титана» Сола Амсела могли бы создать в мире, где каждый фильм болтает в своё удовольствие. А как быть с «Арденской Луной»? «Последним канониром»? Если бы я могла перевести часы назад и спихнуть Фреда Эдисона с его добытого нечестным путём целлулоидного трона, я бы потеряла эти киноленты, которые трижды объяли моё сердце. Он приковал нас к скале Прометея — но разве мы не подружились с орлом? Разве мы не приучились к тому, чтобы любить жизнь и без печени?
Всепланетная выставка — время братской любви и доброй воли. Это олицетворение прогресса и чудес современности.
Давайте я заявлю без обиняков: мистер Эдисон, убирайтесь с дороги.
Хальфрида Х.,
главный редактор
У меня нет желания отказаться от редкой и диковатой магии наших тихих синематографов. В них тихо как в церкви, да. Потому что они и есть церкви. И всё же я не в силах смириться с мыслью, что никогда не услышу, как угрюмый датчанин пытается решить свою судьбу и не может этого сделать. Для него вопрос навеки останется «Быть или не быть?» А для нас таковой звучит иначе: говорить или не говорить?
Сам я не стану выступать с прямолинейными заявлениями, ибо эта область для меня в какой-то степени непостижима, всё в ней перемешалось и перепуталось. Я скажу так: мистер Эдисон, по вашей милости мы оказались в ссылке в странных чертогах разума. Не ждите, что за это мы вас полюбим.
Элджернон Б.,
главный редактор
ПОСМОТРИТЕ ВНИЗ
Посмотрите вниз.
Вдоль сцены на вашей коже. Грациозный просцениум ключицы, плеча, длинных костей предплечья. Авансцена нежного живота. Скена [29] черепа, где прячутся все боги и машины, ждут сигнала, гремят в своих ящиках, выдыхают дым и тоскуют. Посмотрите вниз; что-то происходит около пупка, омфала, стянутого узлом мирового ядра. Вы не можете чувствовать, как свет играет на вашем теле, но всё равно покрываетесь гусиной кожей. У света нет личной температуры. Но ваше тело инстинктивно понимает, что свет холодный. Идея света, нарратив света. Свет заморозит вас так, что вы посинеете. Обманщик-мозг настаивает, что у мелькающих изображений в действительности есть вес; они давят, точно пальцы, окрашенные в полутона серого, пальцы трупов, пальцы ангелов, иномирные пальцы. Прикосновение изображений вас искажает — так и должно быть, с этим ничего нельзя поделать. И эти картинки, эти световые карты, не просто касаются, они входят в вас. Фотоны сталкиваются с плотью; большинство отскакивают, некоторые проникают. Вы несёте их внутри себя. Вы уносите их далеко-далеко.
Вы их чувствуете, хотя они неощутимы. Вы дрожите, но холода нет. Вы берёте их внутрь себя, хотя они не спросили дозволения.
Это чувство похоже на дыхание. На выдох, который вы сделали давным-давно, но ощутили только сейчас.
Лицо Северин растворяется, превращаясь в другое лицо. Оно красивее. Любой это признает. Оно обладает неким сходством с засушенной бабочкой и указывает на то, что его обладательница, по чистому стечению обстоятельств, от рождения имела в точности те черты, какие ценила её эпоха. По современным меркам, оно слишком изящное и лукавое. Слишком изысканное, чересчур женственное, чтобы соответствовать нынешней неистовой увлечённости андрогинами. Рот маленький, сердитый, похожий на рождественский бант. Огромные глаза глядят с лёгкой обидой. Светлые волосы, вьющиеся, как у статуи Аполлона, плотно льнут к голове, обрамляя личико в форме сердца. В безупречной линии челюсти ощущается смутный намёк на капризный нрав. Брови взмывают высоко, выше, ещё выше, точно круглые скобки, обрамляющие её лицо-предложение — и это предложение гласит: «Любите меня, и я рассмеюсь для вас, и, если вы сумеете заставить меня рассмеяться, мой смех без особого труда спасёт весь мир от смерти».
Это Мэри Пеллам. Лунная Милочка. Инженю по найму. В семнадцатилетнем возрасте сыграла первую значимую роль: Клементина Солт, наследница с пистолетом в нижней юбке. «Встретимся на Ганимеде» (реж. Эстер Хименес-Штерн, студия «Каприкорн», 1908 г.) — в нём у мисс Пеллам всего-то четыре минуты экранного времени, полторы из которых она проводит запертая в анабиоз ной капсуле, молотя по стеклу кулаками, как Белоснежка, не прочитавшая сценарий. И всё равно ей удалось переиграть почти всех. После «Ганимеда» она будет неуклонно, пусть и без впечатляющих успехов, трудиться на ярмарке девиц — внешность у неё слишком невинная для злодеек, слишком ангельская для падших женщин. То в бедственном положении, то вне такового, она останется девицей на сцене, пока морщины не подпишут её заявление об увольнении. Лишь тогда её карьера действительно рванётся с места в карьер. В шляпе хомбург и с повязкой на глазу она сделается мадам Мортимер, величайшим детективом девяти миров. Наши с ней пути пересекутся, когда она выстрелит злодею в глаз.