Люди Красного Яра(Сказы про сибирского казака Афоньку) - Богданович Кирилл Всеволодович. Страница 1
Кирилл Богданович
ЛЮДИ КРАСНОГО ЯРА
Сказы про сибирского казака Афоньку
Зачин
малой горнице воеводских хором сидят двое — приказной подьячий Красноярского острога Зиновий Лопатин, недавно прибывший в острог вместе с новым воеводой Мусиным-Пушкиным, и рядовой казак пешей сотни Афонька Мосеев, меньшой внук старейшего на остроге казака Афанасия Мосеева.Зиновий Лопатин еще совсем молод, лет ему двадцать пять. У него русые волосы, большие серые глаза под темными бровями и небольшие усы. А бороды нет, подбородье скоблено наголо. И то дивно Афоньке. Говорят, новый государь, царь Петр Алексеевич по иноземному обычаю повелел всем боярам, дворянам и иным знатным людям бороды брить. А кто волен бороду ростить — тот пошлину должен платить. Только черным людям да купцам, да попам с монахами дозволено бороды носить. Одет Лопатин тоже не как иные. На нем ладно сшитый черный кафтан, отороченный серебряным позументом. Из-под расстегнутого воротника кафтана видна белая верхняя сорочка, отделанная кружевом. Из-под рукавов кафтана выбиваются такие же снежнобелые кружева.
Афонька Мосеев одет в обычный свой казацкий кафтан. Он постарше подьячего. Ему уже за тридцать. Светлые волосы его стрижены в кружок. Афонька теребит темную окладистую бородку и синими глазами поглядывает то на подьячего, который сидит за небольшим столом на резном стуле с высокой спинкой, то на стол.
На столе в ряд разложены чиненые гусиные перья, стопа чистой резаной в четверть бумаги, песочница с мелким сухим песком, чистая тряпица, чтоб вытирать перо, ножичек в чехольчике — перо новое зачинить, медная чернильница с уже откинутой крышкой. Чернильница занятная. Это маленькая острожная башня. На ней даже изображена каменная кладка, а крышка сделана, как шатровая кровля с остроконечной маковкой. Изладил эту затейливую чернильницу посадский умелец, бронник Ивашка.
Все приготовлено, чтобы писать.
Вот подьячий тонкой белой рукой с длинными гибкими пальцами берет из стопы лист бумаги и кладет перед собой, макает перо в чернильницу-башенку и, оставивши его там, говорит:
— Ну что же: начнем? — и вопросительно смотрит на казака.
— Давай зачнем, Зиновий Иванович, — согласно кивает казак и, пододвинувшись на своем складном стульчике ближе к столу, опирается локтями о столешницу, подпирает кулаками голову и начинает сказывать:
— Ну, стало быть, так. Было это опосля хождения дедова в киргизы…
С первыми словами казака подьячий ловко вынимает перо и начинает быстро записывать все, что ему сказывает казак. Иногда он велит ему остановиться, переспрашивает его, потом опять начинает писать.
Они сидят по часу, по два и по три. Когда поутру, когда и в полдень, а когда поздно вечером, при свечах.
Иногда к ним заходит сам воевода Петр Саввич Мусин-Пушкин. Подсядет к столу или станет за стулом у подьячего, опершись о высокую резную спинку, и слушает, что казак сказывает.
А недавно зашел, взял листы, ранее исписанные подьячим, почитал и покачал головой:
— Да так ли все, казак, как сказываешь? — недоверчиво спросил воевода, глядя в упор на сказчика.
— Истинно все так! Могу крест на том целовать.
— А не прибавляешь ли сам к тому, о чем сказываешь?
— Ни на столько, — отвечает казак и показывает кончик мизинца. — Как дед мне сказывал, так и я вот ему все довожу, почитай, слово в слово. Уж ни убавлю, ни прибавлю ничо. Я все с одного раза запоминаю накрепко. Как дед мне поведает чо, так я и запомню. Ей-ей! А коль чему у кого из вас веры нет, могете у отца моего спросить, десятника Афанасея. Он многие дедовы сказы со мной слыхивал.
— Дивная память у него, Петр Саввич, — вступает в разговор подьячий. — В изумление приводит, я ведь проверял его память.
— А как? — спросил воевода, поворачиваясь к подьячему. — Сам ли что ему сказывал, а потом велел пересказывать?
— Нет, — перебил Мусина-Пушкина подьячий. — Иначе. Я прочитывал ему лист-другой из космографии или из летописца, и он, прослушавши, пересказывал мне спустя день или два почти слово в слово.
— Вот как. А ну-ка, ну-ка. Я сейчас сам. Подожди.
Воевода быстро вышел из горницы и вскоре вернулся с толстой книгой.
— Вот, — заговорил он, — повести древних лет переписаны. О нашествии Батыевом, о взятии Казанского царства и иные. Не чел из этой книги ничего ему?
— Нет. Это же твоя книга, Петр Саввич. Завсегда у тебя в опочивальне на столике у постели, как же я мог, не спрося…
— Верно, верно. Ну так вот, казак, сможешь ли повторить с одного разу то, что я тебе прочту сейчас из этой вот книги? Тут тоже про ратные дела речь идет.
— Ну чо ж. Читай, а там видно будет, — ответил казак.
— Ладно. Слушай же.
И воевода, усевшись за стол и развернув книгу, стал медленно и громко, водя пальцем по строчкам, читать повесть о Батыевом нашествии. Казак притих и, прикрыв глаза ладонью, пристально слушал. Вот воевода перевернул лист, вот второй, вот третий, он уже устал от долгого чтения и стал кое-где спотыкаться, и голос у него охрип, но все же читал дальше, пока не прочел повесть до конца.
— Уф! Все. — Он вытер повлажневшее от усталости лицо.
— Ну как, расскажешь ли вот сейчас про то, что слышал? — спросил он казака.
— А чо ж не рассказать! — усмехнулся казак. — Все то ведь знакомое, как у нас же: битва с ворогами за свои земли. А не ведал я ранее про эти дела. Слыхать-то слыхивал, а вот чтоб так красно складно все молвлено было, так не доводилось ни от кого слыхивать. Ну да ладно. Зачну сказывать. Вот, значит, было так.
И казак, как с листа читал, стал почти слово в слово сказывать повесть о Батыевом нашествии.
— Экая память-то! А? — дивился Петр Саввич, хлопая себя по коленам.
Потом, когда казак смолк, Петр Саввич сказал ему:
— А знаешь, я тебя к себе в приказ возьму.
— За чо? — испуганно спросил казак.
— Да нет, не бойся. Не за вину какую, — ответил ему воевода. — На службу в приказ возьму.
— А чо я в приказе служить буду? Я же в грамоте мало смыслю, читать только маленько могу, а писать так и вовсе…
— Ничего. С такой памятью, как у тебя, во многом ты мне, казак, сгодишься. А пока досказывай свои сказы Зиновию Ивановичу. Много ли осталось?..
— Ох и много еще! — ответил казак.
— А много ль ты уже записал от него? — спросил Мусин-Пушкин у Лопатина.
— Да не мало. Вот. — Он вытащил из небольшого дорожного сундучка-укладки, что стоял на лавочке у стола, толстую тетрадь. — Вот здесь уже перебелены некоторые его сказы с черновых листов. Здесь и про острожное становленье, и про ясачный сбор, и про осаду Красноярского острога во время набега киргизского, и про то, как дед его, — он кивнул на казака, — татарчонка усыновил и на матери того татарчонка женился, и про одного гулящего человека Стеньку, которого киргизы до смерти на пашне побили: не хотели, чтоб русские землю запахивали, на сибирской земле корни пускали. Про многое записано.
Мусин-Пушкин внимательно слушал, глядя на толстую тетрадь в руках Лопатина.
— Ну и что ты с этими сказами будешь делать?
— Не знаю. Один список беловой я уже отослал на Москву дядюшке своему с матушкиной стороны. У него в его вивлиофике [1] будет лежать.
— Я знаю его, слыхивал — книгочей он великий и книг, и печатных и рукописных, собрал много. И наших, и иноземных. К нему, сказывают, — шепотом заговорил Мусин-Пушкин, — сам князь Василий Голицын в свои красные денечки захаживал на иные книги глянуть, голландского да английского и римского тиснения, какие у твоего дядюшки были. Тот ли это дядюшка?