Малая Пречистая - Аксенов Василий. Страница 3
Спустился старик. Отряхнул штаны. Взял с фанеры подушечку. Пересчитал награды: кто, мол, знает, ушлый малый этот Вовка – и стибрит как, не уследишь. Засунул подушечку за пазуху. Застегнулся. Долго застёгивался. Устали пальцы. Не проснулись ли ещё? – а что, бывает. Обхватил пса поперёк туловища, снял с завалинки. Поставил на поляну.
– Ух уж и навозу-то в тебе – тонна. Грыжу через тебя заиметь – не хватало. Кормить надо меньше – сам тут дурак – разбаловал. А перед Богом бы не отвечать, совсем бы не давал тебе ни крошки – сдохни, дак чё, никто бы и не вспомнил. Супок этот ты сёдня не получишь… пожалуй. Сам съем, один – в пустом брюхе уместится. Завтре, может, и не понадобится, всё ведь оно так: вечор с ним щи хлебал, а утром киселём яво поминал, так, нет, ли чё ли? А, выстар, чё молчишь-то?.. Обиделся, ли чё ли? Дак на обиженных-то, знашь…
Пошли: впереди – пёс, хозяин – сзади.
– Шевелись, шевелись, не путайся. Плетёшься, как жерёбый.
Ткнул ворота. Повалились. Ушиблись о забор крепко. И тому, забору, больно: содрогнулся.
– Долго тебя ждать? Сколь тут? Через подворотню-то уж сам, небось, переберёшься. В конец разленился. Отец – тот жив бы был, дак нянчиться, как я, с тобой не стал бы, порешил бы быстренько, и глазом не моргнул бы. Таскай его тут на руках. Ишь, в моду взял, свыкся. Вот завтре в избе оставлю, а то, надумаю за ночь, и в «Инвалидку» сдам тебя, гадёныша. Ну дак а чё – вконец извёл уж.
Перевалился пёс через подворотню. Исчез. Зашёл в ограду старик. Отвёл от забора ворота. Отпустил. Хлопнули. Отлетела от них доска.
– Нечистая. Из-за тебя всё, слепошарый, – высунул голову в прогал. – Завтре первым долгом доску приколотить, забуду, дак напомяни.
Пропал из виду. Ушёл было. Вернулся. Просунул в щель руку. Затянул в ограду доску.
– Упрут ещё. Народец-то… льдину найдёт, дак ту домой уволокёт, а там, хрен с ней, пусь и растает – лишь бы кому другому не досталась. Ясно.
В ограде разговор. Непонятен.
В новую дыру видна высокая, густая трава. Не колышется. Давно там растёт: привыкла.
1982
Пасека
Такое дело вот: сибирский знойный день. Тишину разыгрывает дуэт: гудящий, до белёсости раскалённый воздух и взвешенная в нём шелестящая пыль, вспугнутая изредка пробегающими по тракту грузовиками и легковушками, – спелись, что называется. Время от времени в какой-нибудь перегретой коровьей голове что-то случается – корова вытягивает туго шею, закатывает обезумевшие вдруг глаза и своим протяжным, бездумным, как кажется, рёвом сбивает дуэт с толку. И, словно расстроенные фисгармоники, нет-нет да и вступят чахлые блеяния обмеченных репейником овец, слоняющихся по селу в поисках окурков, пачек из-под папирос, выброшенных кинобилетов – словом, что подвернётся – для жвачки. И уж вовсе фальшиво, с вредительской будто целью, в мелодию яланского летнего дня врываются протяжные гудки машин, с помощью которых взмокшие от жары и досады шофёры тщетно пытаются согнать с дороги стадо. Стадо невозмутимо, еле-еле пошевеливает грязными хвостами, отпугивая назойливых слепней и паутов. Над стадом крепкий аммиачный дух витает, висит – вернее. Тот или иной водитель высовывается по пояс из кабины, лихим словом поминает скот, его хозяев, хозяйскую душу и саму деревню, как конкретно, то есть Ялань, так и вообще. Кажется, это последняя капля в терпение музыкантов, после которой явный бунт: воздух перекаляется, а взвешенная в нём пыль бездвижно замирает – и теперь любой звук в них глохнет. Видно, поэтому молчат собаки умные. Распластавшись на засолнечных завалинках, под телегами, за поленницами, высунув языки и пуская слюни, они дышат, как финишировавшие бегуны, безучастно поглядывая при этом на самозабвенно клохчущих куриц. Кто-то где-то говорит, кричит ли даже, но эхо в зной не работает, и слышится всё едва-едва. В иную минуту думается, будто Ялань вымерла. Но ничего, слава Богу, подобного. Яланцы – в самые пекучие часы ¾ ибо дремлют в прохладных сенцах, либо пьют без устали простоквашу, по-ялански «простокишу», и хлебают окрошку, доставленную ими же из погребков.
Только во дворе пчеловодов Треклятовых, несмотря на пекло лютое, суета, только там людское оживление. Сам хозяин, Прокопий, сидит на пыльном крыльце, курит трубку и пускает в белёсое небо вялый, ленивый дым. Суетятся его жена Аграфена и дети.
Аграфена, перебирая на возу манатки и провизию, вслух вспоминает:
– Крупу… взяли. Хлеба… взяли. Капканы… взяли. Соль… соль… а где?., а, да, взяла. В бидон запрятала, уж и забыла… Прокопий! Тебя к крыльцу-то воском, чё ли, прилепили! Патронташ не забудь. Сразу вон на телегу положи его, к ружью, лежи он тут. А то так и уедешь… Тама-ка где-то он, в кладовке, на гвозде…
И, зверь где ее лив, трубкой пукать – пугать его будешь. Не приведи Господь. Да подымись ты, трутень окаянный!.. Крупу… взяли. Хлеба… взяли…
Два мальчугана, погодки – свидетельства Аграфениной верности супружеской, – такие же рыжие и носатые, как Прокопий, запрягают лошадь. Лошадь спит. Прокопий, посмеиваясь через трубку, наблюдает за сыновьями и поддразнивает старшего:
– Вовка, а ты пошто её боишься-то?! Ей, баушке, сено жевать нечем, не то что твои уши, на твои уши зубы-то нужны какие – жалезные. Спалкал бы вон лучше, патронташ мне вынес – один хрен запрягать не умешь – как стрижа в кулёмку путашь.
– Ну дак как же! Тебе мамка велела, ты и иди, нечего на другого перекладывать. А запрягать тебя ещё научу, – огрызается Вовка. И язык высунул, хомут стягивая.
Прокопий фыркает довольно.
– Под носом вон ещё – лягушек хошь плоди, учитель хренов.
Аграфена, убедившись в наличии всего необходимого, накрывает воз брезентом и, увязывая его старыми вожжами, голосит, будто заблудилась:
– Катька! Надька! Нинка! Девки, где вы, а?! Идите-ка сюды!
Из дома друг за дружкой выходят три девочки и, прищурившись на солнце, становятся за спиной отца. Мать, не оборачиваясь и не отвлекаясь от того, чем занята, говорит им:
– Морковь продёргайте, барыни, горох прополите и картошку с воскресенья тяпать начинайте. Пора уж. Перерастёт. Да свиней, смотрите, в гряды не запустите, а то устроят тут… всё перепашут!
Потом, время выберете, и дустом в куте посыпьте, следите только, чтобы Манька с Юркой заместо сахару им не объелись, как вон у Лебедевых… ихний-то мальчишка, Царство Небесное рябёнку.
– Во, пулемёт-зенитка, ну, зараза, оглоушила, – вставляет Прокопий, выбивая о плаху крыльца свою трубку.
Аграфена пропускает это мимо ушей.
– Телёнка – пусть не на улицу, но на пригон хошь выпускайте. В стайке-то всё, дак уморится и подохнет.
– А-а-адно, – нараспев обещают девочки.
– Чего же ещё-то? – напрягает Аграфена память, вытирая платком пот с лица. – Голова, как кумпол прямо… А!.. Петьку по ночам будить не ленитесь, пусть хошь и так – дежурство хошь назначьте… То матрасишко весь сгноит, паршивец. И раздевайте, спать-то как ему… Ну, а ты так до ночи и будешь сидьмя тут сидеть?! Отдирай свою задницу, ехать надо, – обращается она к мужу.
– Жар-то, может, переждём, а, баба? – говорит Прокопий, поворачивается и подмигивает дочкам.
– А ты бы всё пережидал, век бы и сосал свою соску, – говорит Аграфена и добавляет: – Не восковой – не расплавишься.
Прокопий, кряхтя нарочно громко, поднимается, отрясает со штанов сзади пыль и исчезает в сенях, через некоторое время выходит оттуда, спускается с крыльца и издали ещё бросает патронташ на воз.
– Бросай, бросай, ненормальный… Может, когда-нибудь взорвутся. Ребятишек-то вот захлестнёт, – предупреждает Аграфена.
– Дура, – говорит Прокопий.
Проверив упряжь, он садится на телегу. Аграфена подстилает старый ватник и устраивается с другой стороны.
– Ружьё не согни, баба.
– Не загнётся твоё ружьё.
– Да кто и знат. Аграфена!
– Ну?
– Телегу-то как осадило. Вовка, глянь-ка, ось под матерью не треснула там?