Повесть об Афанасии Никитине - Тагер Елена Михайловна. Страница 11

— Не вернулась! — упорствовала Калабинга. — Никогда не вернулась! Ты не знаешь, диди. Она ушла. Совсем ушла. Навсегда. За синие моря. Правда, Афа-Нази? И там, за синими морями, она стала девочкой. И ее назвали До-нио. Ду-нио. Правда?

— Истинная правда, — подтверждал Афанасий. — В одной деревне жили брат да сестра, Ваня да Дуня…

Он настолько освоился с языком хинду, что свободно рассказывал сестрам про Ваню и Дуню, про царевну Несмеяну и про все, что только вспоминалось из любимых сказок милой сестренки Дуни.

Когда не хватало сказок, он задумчиво напевал:

— Не велят Дуне за реченьку ходить,
Не велят Дуне молодчика любить,
Ой да расхорошенького,
Душу-Ваню чернобровенького…

И в тепло и негу индийской ночи несся русский деревенский напев, полный протяжной жалобы, безутешной печали.

Иногда запевала и Чандра. Древняя индийская «Песнь весны» тоже пелась протяжно, но в ней не звучало жалобы, не слышно было печали, она дышала радостью, обольщала надеждой на счастье:

Силой времени зацвели молодые ветви,
Голодные пчелы, жужжа, прилетели к цветам.
Подчинись, человек, власти весны!
Вкуси без сомнения радость мечты!
Смейся — ведь юность твоя не прошла!

Как волновала, как звала за собой неотразимая песня! Как блаженно текли мирные вечера в доме Чандаки!

Но сегодняшний вечер — невесть почему — шел неудачно. Беседа плохо налаживалась. Чандака, чем-то подавленный, был сверх меры угрюм и, не откликаясь ни на какие просьбы, не начинал рассказа.

Афанасий и хотел бы спросить своего доброго друга, в чем дело. Но сначала заторопился записать все виденное, пока не забылось. А потом почему-то постеснялся одолевать Чандаку расспросами.

Чандра всегда была скуповата на слова, а сегодня никак не могла разговориться. Даже бойкая Калабинга присмирела. Все-таки она начала что-то такое болтать о том, как поссорились бобок с горошинкой, и вдруг перебила себя:

— Отец! — вскрикнула она так испуганно, что все вздрогнули и вскочили с места. — Отец! Кто это? Зачем? Что им надо?

Девочка раньше всех увидела незваных гостей. Первый из двух вошедших был отвратительно толст и неуклюж, но не это было в нем страшно. Страшно казалось в нем то, что глаза его были тусклы и мертвенны, а широкий рот раскрыт и желтые зубы неподвижно выставлены в неживой, безрадостной и бесчувственной усмешке. У него было такое лицо, что каждый понимал: ты можешь перед ним страдать, скорбеть, корчиться в муках, ты умереть перед ним можешь — и это его не заденет, не шевельнет, не затронет. Из-за его обширного плеча выглянул другой — маленький, прыткий, худенький человечек; этот, наоборот, был крайне весел, суетлив, подвижен; но все равно что-то леденящее сверкало в его пронзительных, как булавки, глазках.

Афанасий еще не знал, в чем дело, а сердце у него упало. «Пришла беда!» Он взглянул на Чандаку: у него лицо не то что побледнело, а посерело все, и глаза сразу остановились, погасли.

— Я вас не ждал сегодня, — произнес он медленно, усиливаясь говорить спокойно. — Ведь назначенный срок еще не настал.

— Как не настал? — крикнул толстый удивительно визгливым, режущим слух голосом. — Как не настал, собака, сын собаки, сын буйвола?

— Голубчик, — пророкотал маленький неожиданно сочным баском, очень ласково и дружелюбно, — милый, приятель мой золотой, назначенный срок миновал еще позавчера. Ты, видно, не знал, что в этом году срок передвинут?

— Нет, не знал, — еле выговорил Чандака. — Прошу прощенья, не знал.

— Он прощенья просит! — завизжал толстый. — Свинья, сын свиньи, он просит прощенья! Нам что — извиненья твои нужны? Нам деньги нужны! Подавай, что с тебя причитается! А потом попросишь прощенья!..

«Сборщики налогов…» — понял Афанасий.

— Простите, высокие господа! — заговорил он на языке хоросанцев, не сомневаясь, что этим чиновникам знаком язык, на котором говорит все их начальство. — Я чужестранец, и мне не все здесь понятно. Сделайте милость, разъясните мне, почтенные господа, за что вы так ужасно ругаете этого доброго человека? Допустим, вам надо получить с него налог. Ну, так и получайте деньги, а зачем же обижать доброго хозяина дома?

Оба чиновника оглушительно хохотали.

— Грязь он, а не человек! Грязь под моими ногами, вот он кто, хозяин этого дома, — жалкий, ничтожный индиец! — визжал старший, толстый.

— Уважаемый чужестранец, — рокотал сочным баском маленький сборщик, — тебе будет полезно узнать, какое наставление дает великий мусульманский ученый молодому и неопытному султану. Слушай.

Приосанившись, он прочел наизусть, внушительно и отчетливо:

— «Индиец — это только плательщик налогов. Если сборщик потребует с него серебра, он должен без пререканий, с почтением и кротким смирением отдать свое золото. Если сборщик налогов бросит индийцу грязью в лицо, — тот должен без отвращения открыть рот и проглотить эту грязь».

— Вот! Слышал? Прими как закон! — провизжал толстый.

Афанасий содрогнулся.

— Сколько же должен отдать вам этот плательщик?

— А вот подсчитаем, почтеннейший, — весело откликнулся сочный басок. — Подсчитаем, золотой ты мой, подсчитаем. Давно мы с тобой не подсчитывали, миленький, верно?

Начался подсчет — и у Афанасия волосы встали дыбом. Простой индиец должен был отдавать в султанову казну половину своего дохода. Сверх того он должен был платить содержание старосты, писаря, чиновников по сбору налогов. Он должен был также отчислять сумму на содержание храма. Кроме того, с него брали деньги и на прокорм султановых войск, и на откуп от вражеских армий…

Повесть об Афанасии Никитине - i_007.png

— Ты, плетельщик зонтов! Какой у тебя был доход в этом месяце, ну-ка? — спросили сборщики.

— Милостивые господа, — сказал Чандака с каменным лицом. — У меня в этом месяце не было никакого дохода. Напрасно сидел я на базаре, разложив свой товар: никому не хотелось покупать моих зонтов, никто не нуждался в моих циновках и ковриках. Почти без денег приходил я с базара, а то немногое, что выручал, тратил на пальмовое волокно и на пропитание моей семьи.

— Лодырь! Ленивая собака, собака из собак! Старый, ленивый буйвол! — орал старший сборщик, выпучив свинцовые глаза. — Ты и на базаре-то не сидел! Ты шатался по городу, как нечистый дух, ты бродил по улицам, как бессмысленная скотина! От работы отлынивал, а теперь отлыниваешь от уплаты налога! Ты знаешь, чего ты заслуживаешь в глазах закона?

— Да, миленький, — подтвердил мягкий басок с невыразимо печальными сострадательными нотками. — Дело твое неважно. Нет у тебя законных поводов для отсрочки. Не очень-то часто видели тебя на базаре последнее время. Но сколько угодно свидетелей тому, как целыми днями шатался ты по городу, неизвестно с кем и зачем. А какая была цель этих твоих прогулок, и с кем ты сблизился, и откуда явились твои приятели, — это уж ты расскажешь не нам, а милостивым судьям нашего благочестивого султана, да ниспошлет ему аллах все, чего ему благоугодно пожелать.

«Опять! Опять начинается! — сердце у Афанасия застучало часто-часто. — Опять прицепятся… Узнают, что я христианин… опять потребуют принять Махмудову веру… забыть родину… Откажешься, — отберут Ваську… Самого в рабство продадут… Им ведь только бы к чему прицепиться…»

Чего они толкутся тут, не уходят? Ясно, взятки хотят. Но нечего, нечего дать им! Пусты карманы. За три года скитаний чуть не дочиста все издержал.

А басок все рокотал, с самым теплым сочувствием, на самых бархатных нотках:

— Ты, золотой мой, не сомневайся, мы тебе зла не хотим. В тюрьму тебя упрятать для нас какая же радость? Да никакой ровно! Мы в твое положение входим. Повод для отсрочки, подумавши, найдем. Но и ты войди в положение наше. Мы ведь семейные люди. А чего это стоит, прокормиться с семьей? Рассуди-ка, подумай!