Повесть об Афанасии Никитине - Тагер Елена Михайловна. Страница 12

— Понимаю, добрые господа, все понимаю… — бормотал чуть живой Чандака. — Я бы с радостью. Не поскупился бы никогда. Но нет у меня, понимаете, нет ничего… Нечего вам отдать…

— Погоди-ка, приятный мой! Ты песенки этой разве не знаешь?

— Какой… песенки?

— А как же? Старинная песня. Любимая. То есть ваша любимая, налогоплательщиков. Погоди… как она? Э, припомнил!

Сочный басок живо, игриво запел:

— Ой, налоги! Ай, налоги!
Сборщик на пороге!
Подавай! Подавай!
Все, что есть, отдавай!
У друзей занимай,
У жены кольцо снимай!

— Что скажешь? Правильная песенка! Славная, право! «У жены кольцо снимай!» — плохо, что ли, сказано? Ты бы, миленький, об этом подумал.

— Милостивые господа, у меня нет ни жены, ни колец…

— Вот как? А это что?

Чандра вскрикнула. Шутник схватил ее за руку. Заветные материнские браслеты бросились ему в глаза… Он крутил и вертел руку девушки, стараясь снять украшения. Закусив губы, Чандра молчала, в то время как чиновник выворачивал ей руку. Калабинга громко зарыдала и с криком «Диди! Диди!» бросилась на защиту сестры, но сборщик налогов отбросил ее одним толчком, как котенка.

— Отдай вещи, Чандра! — приказал Чандака.

— Их надела мне мать, — прошептала Чандра.

— Отдай! — непреклонно сказал Чандака. — Пришел назначенный час.

Девушка посмотрела на отца и молча сняла браслеты с рук и кольца со щиколоток ног. Когда ее заветные украшения скрылись в мешке сборщика, она закрыла руками лицо и светлые слезы потекли по тоненьким смуглым пальцам. Сам не зная как, Афанасий выдвинулся вперед.

— Господа честные! — сказал он почти так же непреклонно, как Чандака. — Отдайте девушке ее добро.

— Что такое? Что это еще за чудо? С кем шутишь ты, полоумный? — возмутились чиновники. Но они возмущались все же не слишком громко, очевидно разглядев широкие плечи Афанасия и могучие его руки. Афанасий и сам только сейчас разобрал, что стоит перед сборщиками, крепко сжав кулаки, наклонив голову, правое плечо вперед — подобно опытному бойцу, готовому на смертельную схватку.

— Верните девушке материнское наследство. Верните, честные господа, — твердо повторил Афанасий. — А то как бы хуже не было. Не вводите меня во искушение.

Сборщики переглянулись. Они поняли соотношение сил и, очевидно, непрочь были кончить дело без драки.

— Заплатите сполна налоги, тогда, может быть, и вернем, — взвизгнул старший.

— И нам на прокорм не забудьте прибавить, — пропел, как по нотам, его басистый помощник. — А то знаем мы вас, плательщиков; налог еще кой-как внесете, а уж нашего труда не оцените. И не подумаете, что нам тоже невесело ходить до поздней ночи по всем городским закоулкам. Мы вас всегда жалеем, а вот вы нас не очень…

— Завтра до полудня жду тебя на главном базаре, — пролаял и провизжал толстый сборщик. — Не внесешь налога, тощий, старый пес, — пеняй на себя; не минуешь тюрьмы — и с полоумным твоим постояльцем. Иду, иду! Не распускать кулаки! — и почтенный чиновник устремился к двери, из которой уже выкатился стремглав на улицу его сердобольный помощник.

Афанасий успел только слегка подтолкнуть сборщика в жирную спину, промолвив вдогонку: «Семь бед — один ответ». Но этого легкого толчка оказалось достаточно, чтоб чиновник мячиком пролетел два десятка шагов по переулку и бесследно скрылся в ночной темноте. Чандака положил руку на плечо Афанасию:

— Довольно! Не навлекай гибели на мой мирный дом! Или ты хочешь быть мне врагом, а не другом?

Налетел бы на Афанасия десяток бойцов, навели бы на него пищаль огнестрельную, — навряд ли бы он смирил свою ярость. Но в унылом отчаянном голосе Чандаки, в его легком тихом прикосновении было что-то такое, как смерть неминучее, неотвратимое, как судьба. И встал Афанасий как вкопанный, разжал кулаки, опустил свою буйную голову.

— Эх, друг! — прошептал он. — Чандака, брат названый! Ну, веришь слову, только для тебя не разделал я их на мелкую щепку…

— Надлежит ли на них обрушивать гнев свой? — задумчиво молвил Чандака. — Они слуги закона. А закон…

И Чандака, с его изумительной памятью, прочел наизусть отрывок из закона, возглашенного недавно во всеуслышание на Главном Базаре:

— «Если народ от беззакония или духа возмущения поднимет волнение при сборе налога, его надо искоренить и уничтожить наказанием и каранием, чтоб его преступность и восстание не распространились…»

— Да… закон! — пробормотал Афанасий. — Вымрет у них народ с такими законами…

— Нельзя быть без закона, — ответствовал Чандака. — Пусть мне, или тебе, или еще кому-то будет тяжело и невыгодно, но государство должно подчиняться закону. На этой правде стоит земля.

Афанасий ответил по-русски:

— Закон что дышло, куда повернешь, туда и вышло. — И добавил на языке хинди: — Так-то так, только боюсь, что эти слуги закона не столько положенных налогов соберут, сколько себе, на поправку дел… Слыхал, что пели? Никто их не жалеет, на прокорм семьи мало подают… Эх, законники!

В доме наступила тишина. Но из домочадцев Чандаки разве только одна Калабинга сколько-нибудь спала в эту летнюю ночь. Да и та во сне кричала и плакала, как больной, одержимый тяжелым бредом. Чандра утром почти не могла глаз раскрыть — так отекли под богатыми ресницами ее темные веки. У Чандаки за эту ночь лицо стало зеленого цвета, нос его заострился, губы, страдальчески приоткрывшись, обнажили ряд белых зубов и никак не хотели закрыться, — это было лицо мертвеца. Афанасий…

Но никто утром не видал, как выглядит Афанасий. Он встал, только-только забрезжила ранняя бледная зорька. Взял плетеное ведро, пошел к желобу колодца, принес коню студеной воды. И поил его, пока Васька, расшалившись, не сунул морду в ведро и не дунул на хозяина целым дождем светлых брызг. И чистил ему Афанасий крутые бока и высокую спину, и расплетал-заплетал густую конскую гриву, и взнуздал коня новой шелковой уздечкой. А когда молодая заря разгорелась во всей своей алой красе, поцеловал коня в жаркие трепетные ноздри и сказал по-русски: «Пойдем, Васька!», а потом еле слышно добавил на языке хинду: «Наступил назначенный час!»

— Афа-Нази! Куда ушел Афа-Нази? Он вернется к нам? — добивалась Калабинга. Но отец и сестра не отвечали. Ничего не сказали они и когда Афанасий не пришел к обеду. Безмолвно ели вареный рис, и только отец прикрикнул на Калабингу, на ее неугомонные вопросы: «Ешь и молчи!» И все замолчали.

Но как же ахнули, как встрепенулись они после обеда, когда вошел похудевший Афанасий и без всяких объяснений положил на колени Чандре ее заветные браслеты.

— Вот твои побрякушки, дочка! Береги материно наследство! — сказал он девушке.

Она молча глубоко склонилась перед ним и вышла во двор, захватив конскую кормушку с моченым горохом. Афанасий поглядел на ее отца.

— Давай-ка сосни, Чандака! Лица на тебе нет. Глаз не сомкнул, наверно? Ложись, почивай. Заплатил я твои налоги. И на прокорм им дал, собакам несытым. Присмиреют теперь до поры до времени, законники, волки голодные!

И, потянувшись так, что хрустнули кости, улегся на свою трявяную подстилку.

— А обед? Афа-Нази! Ты не обедал? — подбежала Калабинга.

— Ничего не хочу. Сыт по горло, — буркнул он и закрыл глаза. — Не скачи, Воробушек! Сон милее всего.

— Он продал коня! — шепнула отцу Чандра, вернувшись с полной кормушкой.

Чандака взглянул на спящего Афанасия и дал знак дочерям не шуметь.

— Широта сердца! — сказал он еле слышно. — Продал коня, чтоб заплатить за меня налоги и выручить твои заветные украшения… Чандра, много встречается на свете и доброго, и злого; много еще предстоит нам увидеть, но вряд ли когда-нибудь встретим мы еще раз такое сердце — русское сердце, не имеющее меры для жалости, не знающее границ для доброты.