Точка (СИ) - Кокоулин Андрей Алексеевич. Страница 35

— Ого!

Подняв глаза, Искин обнаружил, что парень, составлявший ему компанию, смотрит на ветвистый красный рисунок, от холода ярко проступивший у него на груди.

— Это электричество, — сказал Лем.

— Молния?

— Почти.

— А на плече?

Искин скосил глаза на бурое пятно, обжившее бицепс и толстым усиком спускающееся к локтю.

— Ожог.

— Что, играли с электричеством? — вытираясь, насмешливо спросил парень.

На дойче он говорил со странным, мягким акцентом.

— Фольдланд играл со мной.

Улыбка пропала с лица парня.

— Простите. Я не знал.

— Ничего страшного.

Искин принялся одеваться. Он почти согрелся. Попадая ступней в трусы, заскакал на одной ноге.

— Скажите, — спросил парень, когда Искин снял с гвоздя брюки, — там действительно страшная диктатура?

— Ты сам-то откуда? — спросил Лем.

— Жермен, — протянул руку парень. — Я из Алжира.

Искин пожал чужую, крепкую ладонь.

— Я — Лем. А тебя, похоже, куда-то не туда занесло, — сказал он, заворачивая в полотенце шланг и пустую мыльницу.

— В Алжире — война, — сказал парень. — Мы бежали. Мы не хотели поддерживать ни франконов, ни Ферхата Абу-Режеса.

— Понятно. Но здесь тоже не сахар.

— Намного лучше, чем в Эль-Сабии, намного. Нас семь человек, и все хотят остаться жить здесь, в Остмарке.

— На пособие? — спросил Искин.

Парень тряхнул мокрыми волосами.

— Нет-нет, у нас дядя лавку держит. А я водителем могу, жестянщиком могу, строителем могу, стричь могу.

— Стричь?

Жермен вздернул подбородок.

— Я верблюдов Анвара Аль-Али стриг!

В его голосе прозвучала такая гордость, что Искин поневоле уважительно качнул головой. Возможно, Анвар Аль-Али за плохую стрижку закапывал в песок.

— Я думаю все же, что людей стричь сложнее, — сказал он.

— Проще. Намного проще. Люди не лягаются и не кричат. И волос у них меньше, чем шерсти у верблюда.

— Ну, если так только, — Искин, прощаясь, протянул ладонь. — Мне пора, Жермен.

Жермен потряс ее.

— Простите, я много болтаю, да? Мне все это говорят. Но если у вас будет работа, вы можете позвать меня.

— Как только приобрету верблюда.

Жермен рассмеялся.

— Хорошо.

Искин вышел в коридор, оставив парня скручивать шланг. Качнул головой, удивляясь, что некоторые бегут, спасаясь, в самый огонь. Вот станет Остмарк частью Фольдланда, придется Жермену с семьей искать новый приют. Уж высоконравственные и расово чистые асфольдцы об этом позаботятся.

Свет в комнате был уже погашен. Глаза в темноте едва различили растянутую простыню. Поднырнув под нее, Искин по памяти прошлепал к тумбочке, сгрузил в нее шланг и мыльницу. Выпрямился и, повернувшись, едва не скинул вниз то ли юбку сохнущую, то ли блузку. Обошел стол, нащупал кружку с остатками чая. Сделал глоток. Вполне хороший чай, даже остывший.

— Стеф, ты спишь?

Кровать скрипнула, девчонка, свернувшая край одеяла, смутно обрисовалась в темноте.

— Что?

— Вторую подушку, маленькую, дай мне, — попросил Искин.

— А, сейчас.

Подушка, прилетев, мягко ударила Лема в грудь.

— Попала? — спросила Стеф.

— Да, спи, — негромко сказал Искин.

Он снял простыню с веревки, сложил вдвое и вслепую застелил матрас, затем избавился от брюк, устроился межу половин простыни и положил подушку под голову. Сытый, усталый, вымытый. Что-то еще надо было вспомнить. Искин перевернулся на живот, правую руку определил вдоль тела, ладонь левой подсунул под щеку.

— Эй, — позвала Стеф, — а ты на море не хочешь?

— Я хочу спать, — сказал Искин.

— А по-настоящему?

— Ничего не хочу.

— Вообще-вообще?

Искин задумался. Он вдруг осознал, что не задавал себе подобный вопрос с момента побега. Да и тогда его единственным желанием было пересечь границу Фольдланда. Потом — свобода. Это все, чего ему хотелось. Какие-то глобальные планы? Нет, с этим к Кинбауэру. А где Кинбаэур, наверное, понятно. Вот и планы там же.

— Я хочу просто жить, — сказал Искин, чуть повернув голову.

— И все? — спросила Стеф.

Лицо ее смутно забелело над кромкой кровати.

— Спи, — сказал Искин. — Во сне люди растут. А когда подрастают, то многое понимают о себе и о мире.

— И что ты понял?

— Что я хочу просто жить. Просыпаться и засыпать. Заниматься какой-нибудь ерундой. Работать. Общаться с людьми. Жить. Поставить на прошлом точку и жить.

— Знаешь, — сказала девчонка, — ты — зануда.

— Наверное, — сказал Искин. — Но с возрастом начинаешь ценить самые простые вещи. Особенно, если тебя пытаются старательно их лишить. Ты поймешь это чуть попозже.

Стеф фыркнула. Помолчала. Искин слушал, как ее гибкое тело крутится под одеялом, шуршит рубашкой.

— А ты любил когда-нибудь? — спросила вдруг Стеф.

— Конечно.

— Она была красивая?

Искин вспомнил Лизу Каннехт. С Лизой у него случился первый поцелуй и, наверное, первая любовь. Ее родители сняли номер в пансионате, а Искин гостил у бабушки в деревне поблизости. Ему было одиннадцать, Лизе — десять. Новому веку стукнуло и того меньше. Мировая война еще даже не звенела подкованными каблуками военных маршей. И у деревни, и у пансионата имелся общий спуск к реке.

Возможно, платье у Лизы Каннехт все же не было прозрачным, просто она, смеясь, бежала против солнца, а он видел, как ее тонкие ноги, просвечивая, сгибаются в коленках. Тогда он еще не думал о физической близости, но в душе напрягалась, гудела струна, обещала счастье. В памяти остались веснушки Лизы Каннехт, ее соломенные волосы и сморщенный нос, когда она после поцелуя сказала: «У тебя сухие губы, так не правильно».

Целое лето они обменивались письмами. Ее письма Искин аккуратно подклеивал в тетрадь, приписывая под каждым «Ld», то есть, «liebe dich».

Потом была Хельма.

Нет, не сразу за. Он отучился в школе, одновременно помогая отцу в мастерской. Вырубал формы из жестяных листов, которые затем превращались в тазы, кастрюли, вывески, кожухи, крышки, заготовки для лопат и значки. Был почтальоном и объездил на служебном велосипеде всю округу. Тайком курил отцовские сигареты и с другими ребятами бегал на автодром «Опель-Тиссен», с восторгом наблюдая, как по трассе выписывают «восьмерки» сигарообразные гоночные автомобили и блестящие стеклами, угловатые автомобили представительского класса.

А в пятнадцатом вместе еще с тремя десятками горожан отца забрали в армию.

Война уже громыхала в отдалении, на Балканах, в Царстве булгар и Черногории. Остмарк и Османская империя сдерживали русского медведя, итальянцы сцепились с булгарами, сербы с венграми, фольддойчи смотрели на запад и на восток. И на юг, если уж на то пошло. Кайсер Вильгельм выступал по радио, грозя русским, франконам и британцам стереть их в порошок. Впрочем, до Штерншайссера по экспрессии ему было далеко.

Отца убило через полгода. Мастерскую пришлось продать. Искин с матерью стали жить подсобным хозяйством да случайными приработками. По ночам под окнами кричали: «Долой войну!» и ходили с красно-черно-белыми флагами, на которых были орлы и молоты. Фрайкоры вместе с полицией отлавливали дезертиров. На отца назначили пособие, на которое можно было купить лишь две буханки хлеба и бутыль молока.

Искин вступил в социал-демократическую ячейку, в Spartakusbund, их было пятеро, они называли себя революционерами.

Но это не то, не важно. Хельма случилась уже после войны, когда цены пустились вскачь, а улицы наполнили люди в серых шинелях, угрюмые и худые, одноногие, однорукие, на костылях и в тележках, в подсумках они держали табак и газетные лоскуты, на которых кайсер признавал поражение, а франконы и британцы накладывали контрибуцию.

Господи, сколько проклятий в сторону британцев, сколько обещаний утопить франконов в их собственном дерьме слышал от них Искин! Их глаза были припорошены пороховой пылью, а в ушах до сих пор звенели выскакивающие из затворов гильзы.