Ночь перед Рождеством(Совр. орф.) - Гоголь Николай Васильевич. Страница 3
— Правда ли, что твоя мать ведьма? — произнесла Оксана и засмеялась, и кузнец почувствовал, что внутри его все засмеялось. Смех этот как будто разом отозвался в сердце и в тихо встрепенувшихся жилах, и со всем тем, досада запала в его душу, что он не во власти расцеловать так приятно засмеявшееся лицо.
— Что мне до матери? Ты у меня мать, и отец, и все, что ни есть дорогого на свете. Если бы меня призвал царь и сказал: «Кузнец Вакула, проси у меня всего, что ни есть лучшего в моем царстве, все отдам тебе. Прикажу тебе сделать золотую кузницу, и станешь ты ковать серебряными молотами». — «Не хочу», сказал бы я царю, «ни каменьев дорогих, ни золотой кузницы, ни твоего царства: дай лучше мою Оксану!»
— Видишь, какой ты! Только отец мой сам не промах. Увидишь, когда он не женится на твоей матери! — проговорила, лукаво усмехнувшись, Оксана. — Однако ж дивчата не приходят… Чтоб это значило? Давно уже пора колядовать, мне становится скучно.
— Бог с ними, моя красавица!
— Как бы не так! С ними, верно, придут парубки. Тут-то пойдут балы. Воображаю, каких наговорят смешных историй!
— Так тебе весело с ними?
— Да уж веселее, чем с тобою. А, кто-то стукнул; верно, дивчата с парубками.
«Чего мне больше ждать?» — говорил сам с собою кузнец. «Она издевается надо мною. Ей я столько же дорог, как перержавевшая подкова. Но если ж так, не достанется по крайней мере другому посмеяться надо мною. Пусть только я наверное замечу, кто ей нравится более меня, я отучу…»
Стук в двери и резко зазвучавший на морозе голос: «отвори!» прервал его размышления.
— Постой; я сам отворю, — сказал кузнец и вышел в сени, в намерении отломать с досады бока первому попавшемуся человеку.
Мороз увеличился, и вверху так сделалось холодно, что черт перепрыгивал с одного копытца на другое и дул себе в кулак, желая сколько-нибудь отогреть мерзнувшие руки. Не мудрено, однако ж, и озябнуть тому, кто толкался от утра до утра в аду, где, как известно, не так холодно, как у нас зимою, и где, надевши колпак и ставши перед очагом, будто в самом деле кухмистер, поджаривал он грешников с таким удовольствием, с каким обыкновенно баба жарит на Рождество колбасу.Ведьма сама почувствовала, что холодно, несмотря на то, что была тепло одета; и потому, поднявши руки кверху, отставила ногу и, приведши себя в такое положение, как человек, летящий на коньках, не сдвинувшись ни одним суставом, опустилась по воздуху, будто по ледяной покатой горе, и прямо в трубу.
Черт таким же порядком отправился вслед за нею. Но так как это животное проворнее всякого Франта в чулках, то не мудрено, что он наехал при самом входе в трубу на шею своей любовницы, и оба очутились в просторной печке между горшками.
Путешественница отодвинула потихоньку заслонку, поглядеть, не назвал ли сын ее Вакула в хату гостей; но увидевши, что никого не было, выключая только мешков, которые лежали посреди хаты, вылезла из печки, скинула теплый кожух, оправилась, и никто бы не мог узнать, что она минуту назад ездила на метле.
Мать кузнеца Вакулы имела от роду не больше сорока лет. Она была ни хороша, ни дурна собою. Трудно и быть хорошею в такие годы. Однако ж она так умела причаровать к себе самых степенных казаков (которым, не мешает между прочим заметить, мало было нужды до красоты), что к ней хаживал и голова, и дьяк Осип Никифорович (конечно, если дьячихи не было дома), и казак Корний Чуб, и казак Касьян Свербигуз. И, к чести ее сказать, она умела искусно обходиться с ними: ни одному из них и в ум не приходило, что у него есть соперник. Шел ли набожный мужик, или дворянин, как называют себя казаки, одетый в кобеняк с видлогою [9], в воскресенье в церковь, или, если дурная погода, в шинок, — как не зайти к Солохе, не поесть жирных со сметаною вареников и не поболтать в теплой избе с говорливой и угодливой хозяйкой? И дворянин нарочно для этого давал большой крюк, прежде чем достигал шинка, и называл это — заходить по дороге. А пойдет ли бывало Солоха, в праздник, в церковь, надевши яркую плахту с китайчатою запаскою, а сверх ее синюю юбку, на которой сзади нашиты были золотые усы, и станет прямо близ правого крылоса, то дьяк уже верно закашливался и прищуривал невольно в ту сторону глаза, голова гладил усы, заматывал за ухо оселедец [10] и говорил стоявшему близ него соседу: «Эх, добрая баба! черт-баба!» Солоха кланялась каждому, и каждый думал, что она кланяется ему одному.
Но охотник мешаться в чужие дела тотчас бы заметил, что Солоха была приветливее всего с казаком Чубом. Чуб был вдов; восемь скирд хлеба всегда стояли перед его хатою. Две пары дюжих волов всякий раз высовывали свои головы из плетеного сарая на улицу и мычали, когда завидывали шедшую куму — корову, или дядю — толстого быка. Бородатый козел взбирался на самую крышу и дребезжал оттуда резким голосом, как городничий, дразня выступавших по двору индеек и оборачиваясь задом, когда завидывал своих неприятелей, мальчишек, издевавшихся над его бородою. В сундуках у Чуба водилось много полотна, жупанов [11] и старинных кунтушей [12] с золотыми галунами: покойная жена его была щеголиха. В огороде, кроме маку, капусты, подсолнечников, засевалось еще каждый год две гряды табаку. Все это Солоха находила не лишним присоединить к своему хозяйству, заранее размышляя о том, какой оно примет порядок, когда перейдет в ее руки, и удвоила благосклонность к старому Чубу. А чтобы, каким-нибудь образом, сын ее Вакула не подъехал к его дочери и не успел прибрать всего себе, и тогда бы, наверно, не допустил ее мешаться ни во что, она прибегнула к обыкновенному средству всех сороколетних кумушек — ссорить как можно чаще Чуба с кузнецом. Может быть, эти самые хитрости и сметливость ее были виною, что кое-где начали поговаривать старухи, особливо когда выпивали где-нибудь на веселой сходке лишнее, что Солоха точно ведьма, что парубок Кизяколупенко видел у нее сзади хвост, величиною не более бабьего веретена, что она еще в позапрошлый четверг черною кошкою перебежала дорогу, что к попадье раз прибежала свинья, закричала петухом, надела на голову шапку отца Кондрата и убежала назад.
Случилось, что тогда, когда старушки толковали об этом, пришел какой-то коровий пастух Тымиш Коростявый. Он не преминул рассказать, как летом, пред самыми Петровками, когда он лег спать в хлеву, подмостивши под голову солому, видел собственными глазами, что ведьма, с распущенною косою, в одной рубашке, начала доить коров, а он не мог пошевельнуться — так был околдован, и помазала его губы чем-то таким гадким, что он плевал после того целый день.
Но все это что-то сомнительно, потому что один только сорочинский заседатель может увидеть ведьму, и оттого все именитые казаки махали руками, когда слышали такие речи. «Брешут, сучи бабы!», бывал обыкновенный ответ их.
Вылезши из печки и оправившись, Солоха, как добрая хозяйка, начала убирать и ставить все к своему месту; но мешков не тронула: это Вакула принес, пусть же сам и вынесет. Черт, между тем, когда еще влетал в трубу, как-то нечаянно оборотившись, увидел Чуба, об руку с кумом, уже далеко от избы. Вмиг вылетел он из печки, перебежал им дорогу и начал разрывать со всех сторон кучи замерзшего снегу. Поднялась метель. В воздухе забелело. Снег метался взад и вперед сетью и угрожал залепить глаза, рот и уши пешеходам. А черт улетел снова в трубу, в твердой уверенности, что Чуб возвратится вместе с кумом назад, застанет кузнеца и отпотчует его так, что он долго будет не в силах взять в руки кисть и малевать обидные карикатуры.