Ночь перед Рождеством(Совр. орф.) - Гоголь Николай Васильевич. Страница 5
Но в самое то время, когда кузнец готовился быть решительным, какой-то злой дух проносил пред ним смеющийся образ Оксаны, говоривший насмешливо: «Достань, кузнец, царицыны черевики, выйду за тебя замуж!» Все в нем волновалось, и он думал только об одной Оксане.
Толпы колядующих, парубки особо, девушки особо, спешили из одной улицы в другую. Но кузнец шел и ничего не видал и не участвовал в тех веселостях, которые когда-то любил более всех.
Черт между тем не на шутку разнежился у Солохи: целовал ее руку с такими ужимками, как заседатель у поповны, брался за сердце, охал и сказал напрямик, что если она не согласиться удовлетворить его страсти и, как водится, наградить, то он готов на все: кинется в воду, а душу отправит прямо в пекло. Солоха была не так жестока; притом же черт, как известно, действовал с нею заодно. Она таки любила видеть волочившуюся за собою толпу и редко бывала без компании. Этот вечер, однако ж, думала провесть одна, потому что все именитые обитатели села званы были на кутью к дьяку. Но все пошло иначе: черт только что представил свое требование, как вдруг послышался голос дюжего головы. Солоха побежала отворить дверь, а проворный черт влез в лежавший мешок.
Голова, стряхнув с своих капелюх снег и выпивши из рук Солохи чарку водки, рассказал, что он не пошел к дьяку, потому что поднялась метель; а увидевши свет в ее хате, завернул к ней, в намерении провести вечер с нею.
Не успел голова это сказать, как в дверь послышался стук и голос дьяка.
— Спрячь меня куда-нибудь, — шептал голова, — мне не хочется теперь встретиться с дьяком.
Солоха думала долго, куда спрятать такого плотного гостя; наконец, выбрала самый большой мешок с углем: уголь высыпала в кадку, и дюжий голова влез с усами, с головою и капелюхами в мешок.
Дьяк вошел, покряхтывая и потирая руки, и рассказал, что у него не было никого, и что он сердечно рад этому случаю погулять немного у нее, и не испугался метели. Тут он подошел к ней ближе, кашлянул, усмехнулся, дотронулся пальцами ее обнаженной, полной руки и произнес с таким видом, в котором выказывалось и лукавство и самодовольствие:
— А что это у вас, великолепная Солоха? — и, сказавши это, отскочил несколько назад.
— Как что? Рука, Осип Никифорович, — отвечала Солоха.
— Хм! Рука! Хе-хе-хе! — произнес сердечно довольный своим началом дьяк и прошелся по комнате.
— А это что у вас, дражайшая Солоха? — произнес он с таким же видом, приступив к ней снова и схватив ее слегка рукою за шею и таким же порядком отскочив назад.
— Будто не видите, Осип Никифорович, — отвечала Солоха, — шея, а на шее монисто.
— Гм! на шее монисто! Хе-хе-хе! — и дьяк снова прошелся по комнате, потирая руки.
— А это что у вас, несравненная Солоха?.. Неизвестно, к чему бы теперь притронулся дьяк своими длинными пальцами, как вдруг послышался стук в дверь и голос казака Чуба.
— Ах, Боже мой, стороннее лицо! — закричал в испуге дьяк. — Что теперь, если застанут особу моего звания! Дойдет до отца Кондрата!..
Но опасения дьяка были другого рода: он боялся более того, чтобы не узнала его половина, которая и без того страшною рукою своею сделала из его толстой косы самую узенькую. — Ради Бога, добродетельная Солоха! — говорил он, дрожа всем телом, — ваша доброта, как говорит писание Луки, глава трина… трин… Стучатся, ей Богу, стучатся! Ох, спрячьте меня куда-нибудь!
Солоха высыпала уголь в кадку из другого мешка, и не слишком объемистый телом дьяк влез в него и сел на самое дно, так что сверх него можно было насыпать еще с полмешка угля.
— Здравствуй, Солоха! — сказал, входя в хату, Чуб. — Ты, может быть, не ожидала меня — а? Правда, не ожидала? Может быть, я помешал… — продолжал Чуб, показав на лице своем веселую и значительную мину, которая заранее давала знать, что неповоротливая голова его трудилась и готовилась отпустить какую-нибудь колкую и затейливую шутку. — Может быть, вы тут забавлялись с кем-нибудь!.. Может быть, ты кого-нибудь спрятала уже, а?
И восхищенный таким замечанием своим, Чуб засмеялся, внутренно торжествуя, что он один только пользуется благосклонностью Солохи.
— Ну, Солоха, дай теперь выпить водки. Я думаю, у меня горло замерзло от проклятого мороза. Послал же Бог такую ночь перед Рождеством! Как схватилась, слышишь, Солоха, как схватилась… эк окостенели руки: не расстегну кожуха! Как схватилась вьюга…
— Отвори! — раздался на улице голос, сопровождаемый толчком в дверь.
— Стучит кто-то! — сказал остановившийся Чуб.
— Отвори! — закричали сильнее прежнего.
— Это кузнец! — произнес, схватись за капелюхи, Чуб, — слышишь, Солоха, куда хочешь девай меня; я ни за что на свете не захочу показаться этому выродку проклятому, чтоб ему набежало, дьявольскому сыну, под обоими глазами по пузырю в копну величиною!
Солоха, испугавшись сама, металась, как угорелая, и, позабывшись, дала знак Чубу лезть в тот самый мешок, в котором сидел уже дьяк. Бедный дьяк не смел даже изъявить кашлем и кряхтеньем боли, когда сел ему почти на голову тяжелый мужик и поместил свои намерзнувшие на морозе сапоги по обеим сторонам его висков.
Кузнец вошел, не говоря ни слова, не снимая шапки, и почти повалился на лавку. Заметно, что он был весьма не в духе.
В то самое время, когда Солоха затворила за ним дверь, кто-то постучался снова. Это был казак Свербигуз. Этого уже нельзя было спрятать в мешок, потому что и мешка такого нельзя было найти. Он был погрузнее телом самого головы и повыше ростом Чубова кума. И потому Солоха вывела его в огород, чтобы выслушать от него все то, что он хотел ей объявить.
Кузнец рассеянно оглядывал углы своей хаты, вслушиваясь по временам в далеко разносившиеся песни колядующих; наконец остановил глаза на мешках. «Зачем тут лежат эти мешки? Их давно бы пора убрать отсюда. Через эту глупую любовь я одурел совсем. Завтра праздник, а в хате до сих пор лежит всякая дрянь. Отнести их в кузницу!»
Тут кузнец присел к огромным мешкам, перевязал их крепче и готовился взвалить себе на плечи. Но заметно было, что его мысли гуляли, Бог знает где; иначе он бы услышал, как зашипел Чуб, когда волоса на голове его прикрутила завязавшая мешок веревка, и дюжий голова начал было икать довольно явственно.
— Неужели не выбьется из ума моего эта негодная Оксана? — говорил кузнец. — Не хочу думать об ней: а все думается, и, как нарочно, об ней одной только. Отчего это так, что дума против воли лезет в голову? Кой черт, мешки стали как-будто тяжелее прежнего! Тут, верно положено еще что-нибудь, кроме угля. Дурень я! Я и позабыл, что теперь мне все кажется тяжелее. Прежде, бывало, я мог согнуть и разогнуть в одной руке медный пятак и лошадиную подкову, а теперь мешков с углем не подниму. Скоро буду от ветра валиться… Нет! — вскричал он, помолчав и ободрившись, — что я за баба! Не дам никому смеяться над собою! Хоть десять таких мешков — все подниму.
И бодро взвалил себе на плечи мешки, которых не понесли бы два дюжих человека.
— Взять и этот, — продолжал он, поднимая маленький мешок, на дне которого лежал, свернувшись, черт. — Тут, кажется, я положил струмент свой.
Сказав это, он вышел вон из хаты, насвистывая песню:
Шумнее и шумнее раздавались по улицам песни и крики. Толпы толкавшегося народа были увеличены еще пришедшими из соседних деревень. Парубки шалили и бесились в волю. Часто, между колядками, слышалась какая-нибудь веселая песня, которую тут же успел сложить кто-нибудь из молодых казаков. То вдруг один из толпы, вместо колядки, отпускал щедровку и ревел во все горло: