Над бурей поднятый маяк (СИ) - Флетчер Бомонт. Страница 16
— Да-да, конечно, — Уилл опустил голову, выбрался из постели, и тут же пошатнулся, сел обратно, чувствуя, как земля уходит из-под ног: все выпитое вчера не выветрилось, как он надеялся, напротив, его догнало только сейчас, голова кружилась и желудок то и дело подкатывал к горлу. — Да-да, я сейчас… уйду, конечно… Спасибо, что приютил, Кемп, — выдавил он, зажимая рот ладонью. Ну, не хватало еще, чтобы его вывернуло сейчас в спальне Кемпа, в довершение ко всему, что он вчера натворил. Сквозь слезы и тошноту Уилл пытался отыскать свою одежду — и не находил.
— Разогнался, — сказал Кемп, кривясь. — Босиком пойдешь, в одной сорочке? Я послал в «Театр» записку, чтоб принесли тебе чего из реквизита, что ли…
Уилл закрыл вновь вспыхнувшее лицо руками. Голова налилась тяжелой свинцовой болью.
***
— Деньги, думается, я не скоро увижу? — сказала мисс Джинни, критически оглядывая наряд Уилла: старый кожаный дублет, плащ, вывернутый наизнанку, вызывающей багряницей внутрь, стоптанные сапоги и когда-то роскошные, бархатные с золотой искрой штаны Ромео, залатанные в нескольких местах.
— Я готов помогать вам, чем смогу, мисс Джинни, — опустил глаза Уилл. — Пока не внесу плату. Клянусь, в следующем месяце…
— А налоги я буду платить тоже в следующем месяце? А подручные Топклиффа ко мне когда опять нагрянут с обыском, не подскажете, мастер Уилл?
— Клянусь, мисс Джинни…
— Ох, мастер Уилл, держите свои клятвы при себе, — покачала головой мисс Джинни. — Сказано ведь в Писании: не клянись вовсе: ни небом, ни землею, ни головою твоею не клянись…
Если она откажет, — подумал Уилл, — придется проситься у Бербеджа ночевать в «Театре». Другого выхода нет…
— Да, да, — сказал он быстро. — Понимаю, мисс Джинни.
— Это хорошо, — кивнула мисс Джинни, и голос ее потеплел. — Хоть я и зареклась принимать поэтов, но комната, что вы ночевали с мастером Марло, как раз свободна. А в оплату пока будете выносить горшки, ну, и от сонета я не откажусь…
***
Туман не уходил, не рассеивался, не тончал. Тончали гвозди, пропущенные в запястья — чтобы не оторваться от памяти, чтобы помнить, какой завтра будет день — слово «пятница» было начертано поперек небес кровавым разводом. Так, — он помнил! — небрежно, буднично, ежедневно, замывались полы в пустоглазом, с камнями, поросшими светлыми мхами, доме у тюрьмы Гейтхаус.
Туман просачивался под веки, и болел под лобной костью. А кровь, или вино, или одна-единственная, заевшая, как неисправный часовой механизм, мысль, билась в венах, буравила череп Адама, напоминала о первородном грехе, влекла к нему. Там пусто, пусто, пусто, Кит Марло. Пусто в твоей пустой постели, похожей на снежное поле.
Он заляпал девственный гладкий снег кровью и вином, и настал черед плоти, обернувшейся хлебом. Он чертил ангельские монады, с ранами от гвоздей по центру, пытался уснуть, позорно, унизительно зарывался лицом в постель, чтобы уловить остатки знакомого, теплого, невыразимого в словах запаха единственного тела, годного к настоящему таинству причастия.
Но вместо этого постель пахла сначала духами графа Гарри, а потом — его собственным перегаром.
И вновь наступала пустота, осклабившаяся мертвой костью, маленькой Голгофой со стола: ты давно не беседовал со мной, Кит Марло, ты стал забывать, кому обязан своим отчаяньем перед лицом непостижимого.
***
— Ты врал. Ты — Лжец, как тебя называют. Ничего из того, что было мне обещано, не существует. Тебя — не существует.
День, темный, как ночь, пыльный, как смерть, ревущий в жилах, как бездна, отзывался лающим собачьим хохотом. В три глотки Цербера, в легион глоток Великого Обманщика, Короля Воздуха, Хозяина Пустоты, воняющего мокрой псиной и гнилым человеческим мясом, застрявшим между клыков.
— Это ты врешь, играя со ртутью. Те боги, о которых вы любите рассуждать — мертвы. Природа оплакала своего Пана. Они стали — мной, а тот, кто сделал это с нами, умрет сегодня.
Кит разбивал бутылку о стену в дребезги, стараясь перекричать лай:
— Ответь на мой вопрос!
— Ты сам ответил: мой Ад везде, и я навеки в нем.
Вторая бутылка разбивалась, и оказывалась волшебным кувшином премудрого стастолюбца Соломона, откуда вихрем вырывались, выстраивались друг за другом, настоящие друзья, настоящие возлюбленные, настоящие зрители: Баал, Агарес, Марбас, Пруфлас, Амон…
Львиные гривы, оборот безжизненных женских лиц. Ты ли, леди Одри? Смеешься? С кем ты там теперь шляешься, Орфей? Какова по счету твоя нынешняя Эвридика?
— Они любят твои стихи, — подначивал капитан Джон Пул, выщелкивая вшей из косматой, взявшейся твердыми колтунами бороды. — Они любят тебя. Только они — те, кому ты нужен. Те, кто нужен тебе.
Или это метались, испуганные огнем средь белого дня, тени?
Мы преисполнились делами беззакония и погибели и ходили по непроходимым пустыням, а пути Господня не познали. Какую пользу принесло нам высокомерие, и что доставило нам богатство с тщеславием? Все это прошло как тень и как молва быстротечная.
***
— Что, расплевались, голубки? — исторглось из рыжей бороды.
Кита шатнуло на стену, и он нахмурил брови, чтобы остановить полет по спирали Ада, обступившего его вавилонским столпотворением, стоголосым, стоязыким, стооким, сторуким. Он не сразу понял, кто обратился к нему — не черный ли пес, больше похожий на его собственную тень, отброшенную на стенную побелку солнцем?
Уилл Кемп засмеялся, качая головой. Голос его, чем больше он говорил, звучал, словно из могилы.
— А не такой уж он и пидрила, твой Уилл Шейксхрен. Видал я его. Прибился ко мне этой ночью, и перетрахал всех моих шлюх — а купил-то их я. Уж я-то видел, каков он был с ними. Даром что страстная неделя!
Как после прохождения корабля, идущего по волнующейся воде, невозможно найти следа, ни стези дна его в волнах; или как от птицы, пролетающей по воздуху, никакого не остается знака ее пути, но легкий воздух, ударяемый крыльями и рассекаемый быстротою движения, пройден движущимися крыльями, и после того не осталось никакого знака прохождения по нему; или как от стрелы, пущенной в цель, разделенный воздух тотчас опять сходится, так что нельзя узнать, где прошла она…
Они, предлагающие свои тела, свою плоть, свою кровь, свой кров, хлеб и вино, прятались по норам, будто крысы — но продолжали следить оттуда светящимися зрачками. Стоило свистнуть — и они показывались, склабили плохие или не столь уж плохие зубы, выползали на приманку — в лондонской тьме даже у Христа замылится всевидящее око.
Кит шел наугад, и они сами находили его.
Слышали, чувствовали: это были его единственные друзья, возлюбленные, зрители.
Он трахнул какого-то парня, размалеванного, как девица, закатив его подол выше бедер, прямо в грязной, с чавкающей под ногами грязью, подворотне — измазываясь о покосившуюся стену, пытаясь выбить из нее преследующую его тень.
Это ты, тот, кого я считал своей тенью?
Он сунул деньги ему в зубы и со злостью сплюнул себе в кулак. От вина во рту пересыхало — и требовалось пить еще больше. Ему было больно, им обоим было больно, но так было нужно, чтобы чувствовать свое тело — оно ведь еще было?
— Меня зовут…
— Мне плевать. У тебя нет имени.
***
И снова была скрипучая хлипкая лестница и вздохи мисс Джинни впереди, и дрожание ступеней под их общими шагами. Только рядом с собой, по правую руку от себя, за плечом Уилл чувствовал пустоту — страшную, бездонную. И боялся: стоит лишь сделать неловкий шаг — и полетит кувырком прямо в разверзшуюся бездну, до самого Коцита.
И он был и рад — провалиться сквозь землю, пройти насквозь Ад, и оказаться по ту сторону, чтобы найти там Кита, да только все напрасно. Усилия тщетны: Кит ходил с ним по одной земле, дышал одним воздухом, это он, он сам оттолкнул его, это он сам от Кита отрекся и сбежал в ночь. И — не оглянулся. И сейчас он уже не пылал гневом, не предавался возмущению, думал: слова Кита были справедливы, хоть и сказаны в сердцах. В конце концов, кто он такой, Уилл Шекспир: ничтожный должник того, кого любит, никчемный муж для своей жены, предавшийся блуду сын, от которого отрекся даже его отец.