Над бурей поднятый маяк (СИ) - Флетчер Бомонт. Страница 28

— Десятый час, добрые горожане, десятый час! — раздалось издали. — Пора гасить свечи и тушить очаги! Проверьте, крепко ли заперты ли ваши двери! Десятый час, горожане!

Звук приближался — то городская стража шла по пустынной улице прямо на него.

Уилл шарахнулся в сторону, пряча фонарь, нырнул в подворотню, перепрыгнул, поскользнувшись и чуть снова не расквасив нос, через низкий забор — и к своему удивлению увидел прямо перед собой длинную стену хорошо знакомого дома.

Он пришел.

Только вот что делать дальше — по-прежнему было неясно.

***

Ножа Поули показалось мало — и он пихнул Кита в грудь свободной рукой. Тщедушная оса выставила сильное, опасное жальце. Кит завалился на спину, приняв ту же позу, в которой сидел прежде, больше, чтобы изобразить изнеможение от чужой дурости, чем из-за толчка, и рассыпчато рассмеялся, показывая зубы.

— Нет нужды тыкать в меня этой твоей железкой, — проговорил он сквозь смех, а смеху вторил перебор подков по улицам Аида. — Ты ведь все равно не убьешь меня сейчас, как бы тебе ни хотелось это сделать. Так что почеши свои ручонки и сунь их в карманы или под юбку женушки.

— Ты сам сказал: сейчас, — вежливо ответил Поули, пряча нож.

Кит смеялся, думая о том, что что-то подобное с ним уже было — ночь, зажженные свечи, бесплодные на первый взгляд попытки надраться, стол, где совершенно не было места для его спины.

— Чего ты хочешь?

— Свободы.

Но видно, свобода у нас с тобой не одна и та же, Уилл Шекспир, сын перчаточника из Стратфорда. И это даже не лики единого Януса, повернутые к разным сторонам света. А может, и нет никакой свободы — ни у тебя, ни у меня. Ты не властен над своей натурой, а я — над свойствами, ей противными.

— Постарайся хоть Топклиффа не выводить из себя этими твоими виляниями из лубочных, как на подбор, драм, — растеряв всю свою подчеркнутую жирными чернилами ночи вежливость, прошипел Поули, открывая дверцу кареты. — Иначе «сейчас» будет означать просто «сейчас».

Выходя, Кит оставил внутри выданный ему плащ, призванный прикрывать лицо несчастного, удостоенного сомнительной чести провести канун Пасхи в железных лапах тюрьмы Гейтхаус.

***

Не нужно было ему ехать в Лондон — и Мэри в глубине души всегда это знала, как догадывалась, была уверена в том, что с Уиллом что-то произошло. Молилась ночами напролет, не спала, а днями — все думала, как он там, ее старшенький, в том Лондоне, среди вельмож и разбойников. Ведь по большому счету, все они одним миром мазаны — что одни, что другие, и нужна железная хватка, чтоб не потонуть в той выгребной яме, которую все именуют столицей. Нужен хваткий норов и бешеный напор. А ее Уилл не таков. Он как был с раннего детства мечтательным и мягким, будто девочка, да таким и остался. Потому, когда Уилл вдруг перестал писать, материнское сердце не находило себе места, сжималось каждый день в предчувствии беды. И они вместе с невесткой настояли, чтобы Джон, презрев свой почтенный возраст и больные ноги, все же съездил, разведал, что там и как. Но, лишь проводив его за ворота, — поняла: зря они с Энн это все затеяли. Не стоило.

Так и вышло.

Джон вернулся мрачнее тучи, еще мрачнее, чем бывал дома — а уж его-то крутой нрав она знала, как никто. Не поздоровался даже, лишь кивнул прислуге, чтоб разобрала покупки, а сам прямо с дороги, не умывшись и не переодевшись, пошел в мастерскую. Работа его успокаивала — Мэри это знала. Вот сейчас примется отчитывать подмастерьев, отвесит пару затрещин, засядет за расходные книги, а там того и гляди, мало-помалу оттает. Может, это в дороге что-то произошло, — уговаривала себя Мэри. Но знала: нет, не в дороге.

Но из мастерской, вопреки ее ожиданиям, не раздалось ни звука, и за обед садились все в том же предгрозовом молчании. Джон хмурился, возил ложкой в тарелке — точь-в-точь, как Хэмнет, которому принесли нелюбимый пудинг, и — снова молчал. Только к бутыли с вином прикладывался чаще, чем обычно. Мэри тоже молчала, поглядывала встревожено. Выучила мужнин характер, за столько-то лет: если бы дело шло о жизни и смерти, Джон бы рассказал сразу, а остальное — захочет, расскажет, а не захочет — клещами из него не вытащишь. Энн же места себе не находила, то бледнела, то краснела, комкала в руках тонкий вышитый полотняный платок — из приданого на свадьбу вытащила, не одобряла Мэри такой расточительности, вообще не одобряла, как Энн ведет дела, да что уж сделаешь, назад не откатишь. Не выдежала, спросила:

— Вы Уилла видели, батюшка? Как он, благополучен?

При имени сына Джон побагровел, хряпнул кулаком по столу:

— Живой твой муженек, живой, черти не взяли!

И Мэри укрепилась в мысли: что-то случилось, и, видно, страшное.

Уж не переменил ли Уилл веру в угоду тамошним покровителям, не стал ли поклоняться королеве как Святому Престолу, как все эти разряженные щеголи? А Джон продолжал, заводясь все больше:

— О детях лучше думай да за Хэмнетом приглядывай, а то растет — ни рыба ни мясо, еще бы в платье его нарядила!

Энн ахнула, приложила платочек к губам. Мэри, предчувствуя один из тех скандалов, что частенько бывали между невесткой и ее мужем, подала голос:

— Поел бы с дороги.

Джон тему менять не стал, поднялся из-за стола, с грохотом отодвинув тарелку:

— Спасибо, наелся. Под завязку.

И тут же, безо всякого перехода добавил.

— Ты, мать, книжонки те, что Уильям оставил, уходя, никуда не девала?

***

Боясь себя обнаружить, Уилл погасил фонарь, и двигался вдоль стены — наощупь, проламывая тонкий лед на зловонных лужах, которых у стен Гейтхауса было в изобилии. Уилл силился не думать, что в них, и упрямо держался стены, дающей тень. Он решил, что доберется до окон той самой комнаты, о которой столько думал и будет следить. И если увидит что-то… что-то подозрительное или страшное, будет кричать. Может быть, это привлечет ночную стражу, может быть, в доме поднимется тревога, может, его услышат констебли, которые — и он знал это — денно и нощно дежурят в Вестминстере. Он поднимет шум — и отвлечет палача от жертвы, а уж Кит, Уилл был в этом уверен, найдет способ выбраться.

***

Книжки нашлись в чулане, любовно обернутые тряпицей поверх куска кожи, как и оставлял их Уилл. Их было не так уж мало — с полдюжины, и Джон подумал, что если бы знал заранее, к чему приведут вот эти полночные бдения над столичными пьесками, которые Уилл скупал с одержимостью — сжег их сразу, лишь только увидел в первый раз. И если бы понадобилось — сразу с чуланом.

Но дело было сделано: его сын стал тем, кем стал, и Джон с гадливостью отвернул края тряпицы, вытаскивая первую кое-как сшитую тетрадь. Вот, небось, до сих пор книжки скупает, — подумал про Уилла раздраженно, — на приличную одежду не хватает, чужие обноски таскает, срам какой, зато на какую-нибудь вшивую книжонку, сочинение очередного содомита из числа столичных писак — на ту сразу выложит фунт, или два, и глазом не моргнет! Первое сочинение, лежавшее сверху, Джона, бегло развернувшего серые страницы, не заинтересовало, да и второе тоже — то были пьески какого-то Грина, сплошь исчерканные стремительным почерком сына, с какими-то пометами поверх. Похоже, Уилл решил, что может исправить, или дополнить сочинения этого самого малого со смешной фамилией Грин — и ладно. Третья была — какого-то Пила, и опять, почти в каждой строчке были пометки, и снова ничего интересного. Это было совсем не то, что Джон ожидал найти, и он уже без всякого интереса приступил к двум другим тетрадям — они были побольше, чем первые три, и переписаны от руки. Надо же, — подумал, разглядывая чужой четкий почерк, — значит, кроме Уилла есть еще такие сумасшедшие, что готовы урывать время от сна, лишь бы переписать чужое, прочитать самому, да и пустить в люди. Джон развернул первую из них — и понял, что нашел то, что искал.

Эта страница тоже была сплошь исчеркана Уиллом, от помет пестрело в глазах, только почти каждая строчка была подчеркнута, а иные — несколькими, быстрыми движениями пера. И так — везде, сплошь, по всему тексту, замаранному местами мелкими чернильными кляксами — и торопливо, неразборчиво начертанными словами на полях. Наверное, Уилла так восхищали эти строки, что он не пожалел чернил, и Джон прочел, то, что было отчеркнуто особенно жирно: