Над бурей поднятый маяк (СИ) - Флетчер Бомонт. Страница 29
Подобен солнцу в светлых струях Нила
Или в объятьях утренней зари
Мой Тамерлан, мой славный повелитель.
Строчки показались громкими, лишенными смысла и напыщенными, но он не мог не признать, что со сцены это должно было звучать особенно эффектно. Тамерлан, Тамерлан, где-то он слышал уже о Тамерлане, и вдруг застыл, сраженный догадкой: «Тамерлан» называлась пьеса того, чье имя он не мог теперь произносить без ненависти, того, кто заставил Уилла заниматься всякими мерзостями с собой, того, кому Уилл продал бессмертную душу за блестящие цацки. Дрожащими руками Джон перевернул страницы назад, до самого титульного листа. На нем и значилось: «Тамерлан Великий, пьеса в двух частях, сочинение Кр. Марло, джент».
***
Боком, осторожно, замирая при каждом подозрительном шорохе, распластываясь по грязной стене, как будто желая слиться с нею, Уилл добрался до своей цели. И, закинув голову, понял, что так ничего не увидит — окна были освещены слабо, огонек еле мерцал, и понять, что происходило в страшном застенке Топклиффа было нельзя. Нельзя, но нужно, жизненно важно, иначе он никак не сможет помочь Киту, не сможет выручить его из той смертельной опасности, которая над ним нависла. И, значит, сон, тот ужасный сон, который снился Уиллу уже дважды, станет правдой. Нет, этому не бывать, Орфей бы никогда не допустил, чтобы с его Меркурием случилась беда.
Он снова закинул голову, оценивая высоту стены до слабо мерцавшего окна. Не так уж высоко было до того этажа с пыточной, не выше, чем когда он в жару взбирался к Киту в спальню. Сейчас он был здоров, а значит, сможет преодолеть это препятствие. Сможет, сумеет, чего бы это ему ни стоило. Когда Уилл скинул плащ, и поплевав на ладони, ухватился за первый неверный выступ, нащупывая следующий, его руки уже не дрожали.
***
Вторая тетрадь оказалась сочинения все того же «Кр. Марло, джент». и называлась не менее пышно: «Беспокойное правление и прискорбная кончина Эдварда Второго, Короля Англии». Джон развернул ее с прежней гадливостью: как знать, вдруг это сам Марло переписывал для Уилла свое сочинение, его грязная рука касалась этих страниц. И с первых же строчек, с первых слов Джон понял, что его наихудшие опасения и самые скверные предчувствия оказались правдой.
Мои пажи, сплошь в платьях нимф лесных,
И слуги — прыть сатиров на лугах,
Закружатся в древнейшей пляске вкруг. В Дианы платье — миленький юнец:
Журчат сусалью кудри по воде,
В жемчужных нитях — нагота локтей,
В руках летучих — ветвь оливы, чтоб
Скрыть прелесть тела от мужских очей.
Джон поморщился, с невольной дрожью омерзения отодвинув книжонку подальше от глаз. Святый Боже, да этот Марло ничего и не думал скрывать, напротив — развернулся во всю ширь своей содомитской душонки. Это же надо — вывести мужеложцев на сцену, да еще и в таком виде? Интересно, как это сочинение, противное богу и людям, пропустили, хотя чему удивляться, Лондон давно стал новым Содомом, да Джон и сам в этом убедился, и, к своему горчайшему сожалению, на примере собственного сына. Джон подпер ладонью голову и погрузился в невеселые думы. Совсем не то ему мечталось, когда они с Мэри крестили Уильяма — посреди вспышки чумы, как можно скорее. Совсем не на то он надеялся, когда Уилл пошел в школу, думалось — станет опорой отцу, приличным семьянином, родит внуков, поддержит отцовское дело. И даже когда малый стал бегать за приезжими актерами, будто ему там медом было намазано, думалось — пройдет. Дурь молодая выветрится, у Джона было так же. Не прошло, стало только хуже, а потом и вовсе покатилось, как снежный ком, набирая с каждым оборотом все больше и больше. Что они с Мэри сделали не так? Может, надо было чаще его пороть, может, не надо было вовсе ничему учить, кроме выделки шкур да вытачки перчаток? Может, надо было встать поперек дороги, когда уходил из семьи, бросал — виданное ли дело! — детей и жену, пригрозить всеми карами земными и небесными, глядишь, и одумался бы, остался. И не было бы того позора, что обрушился на старости лет на Джоновы седины, страшно сказать — боится в глаза невестке глянуть, стыдоба такая! А может, надо было не гнать из дому, а, напротив, за шкирку — и домой? Чтоб он сделал, если отец родной приказал? Так нет. Задним умом все крепки. А теперь уже поздно.
***
Лишь некоторые камни, слава Богу, Меркурию, Повелителю Воздуха, оскальзывались под ладонями, но и этого было достаточно, чтобы Уилл несколько раз чуть не сорвался, кулем покатившись вниз. И каждый раз он чудом удерживался, замирал, чувствуя, как начинают дрожать руки и ноги, нащупывал новый выступающий только немного из гладкой стены камень, цеплялся за него, ломая ногти. Меж тем окно, казалось, оставалось все на том же уровне, и Уилл был близок к отчаянию: вот сейчас сорвется, пойдет на корм топклиффовским мастиффам, — и все, все, будет зря. Но потом брал себя в руки и снова усердно полз — его вела любовь и страх за жизнь любимого человека, и желание помочь ему во что бы то ни стало. А это значило: никакие стены не будут преградой. Наконец, он услышал голоса — два слишком знакомых голоса, чтобы спутать, а потом свет стал ярче, и Уилл совершил последний рывок.
И замер с бешено колотящимся сердцем. И пожалел, что увидел, что родился не слепым, и тот час задохнулся от гнева и боли.
Мерзавец Топклифф, этот сатана в человеческом образе раздевал Кита. Медленно, очевидно наслаждаясь каждым прикосновением, властью над неподвижно стоящим гордо откинувшим голову Китом. Прикасался к нему, гладил и … целовал, то тут, то там. А Кит стоял неподвижно, будто изваяние, и только дернувшийся кадык выдавал в нем омерзение от этих сладострастных прикосновений. Он был так прекрасен и так беззащитен сейчас — его Кит, его Меркурий, его любовь, сильная, до самой смерти. Внезапно Уилл понял, что именно делает омерзительный старик и почувствовал, как к горлу подкатывает тошнота. Он целовал старые шрамы Кита — те самые, которые ему и нанес когда-то. Уилл даже забыл дышать, а пальцы стали скользкими, и он снова чуть не рухнул вниз, и снова удержался лишь чудом. Вдруг Топклифф оставил Кита, по-прежнему стоявшего неподвижно, и исчез, а когда появился, в руках у него был огромный, толстенный кнут.
Он же убьет им Кита, забьет до смерти, да таким кнутом, чтобы убит достаточно пары ударов…
Уиллу почудилось внизу какое-то движение. Констебли? Ночная стража? Просто случайный прохожий, невесть как оказавшийся у Гейтхауса?
Уилл набрал в грудь воздуха и что есть мочи заорал:
— Убивают! Помогите! На помощь! Убивают!
***
Все изменилось всего в несколько секунд.
Толстая, добротно плетеная и выделанная гадюка кнута соскользнула с раскрывшейся от удивления ладони Топклиффа — а Кит цапнул пустоту. Кнут упал аккурат между ними, шлепнулся в холодный каменный пол, отдающий ровным течением прохлады в обнаженную кожу. Они оба переглянулись — будто были друзьями, попавшими в какую-то до черта неудобную, нелепую переделку, и так же одновременно, словно сговаривались раньше, повернули головы в сторону окна.
Ведь именно оттуда доносился отчаянный, как на пожар, вопль, который Кит предпочел бы счесть свидетельством того, что в Гейтхаусе обитают сонмища призраков замученных его хозяином бедолаг, чем…
— Убивают! Помогите! На помощь! Убивают! — что есть мочи драл глотку Уилл Шекспир, повиснув снаружи на узкой оконной раме.
***
Все разбилось. Свернулось, как небо в руках ангела в последний час существования земного круга. Погасло, как семь огней, окружающих голову Сына Человеческого. И вдруг стало пресным, будто недосоленная рыбешка, и таким же отвратительно снулым. От осознания того, каким смешным он стал, как глупо выглядит, поднося (кому! кому!) развратнику, мужеложцу Марло лучший из своих кнутов, Ричард Топклифф на мгновение потерял человеческий облик.
— Взять его! Немедленно! — заорал он, брызнув слюной из разинутого рта, выкинув вперед указующий перст на полдыхания прежде, чем дверь в священную обитель земной богини распахнулась с железным грохотом, и в нее начали вваливаться люди. — Да быстрее, вы, остолопы! Уйдет!