Над бурей поднятый маяк (СИ) - Флетчер Бомонт. Страница 54

А потом Белла увидела мастера Марло. Да так и застыла, глупая курица, с открытым ртом. Какие же они все-таки были красивые оба — что мастер Марло, что мастер Уилл. такие красивые, хоть такие разные, что у Беллы даже дыхание сперло — вот же везучая она сегодня! А потом мастер Марло глянул на мастера Уилла, и Белла увидела — да что там видеть, это и слепой мог бы увидеть! — так смотрят только на того, кого любят без памяти. И так же ревнуют.

И бежать бы ей сразу, да вот не подумала даже, что мастер Марло может ревновать к ней. И только когда он глянул на нее — будто шпагой проткнул сквозь улыбочку, Белла струхнула: а, ну, прирежет и вправду? Шлюшья жизнь не стоит и полпенни, а про мастера Марло ходили такие слухи… Теперь, глядя в его глаза, Белла верила, что все, что о нем говорили, правда. И она поторопилась, отступила за занавес, пока мастер Уилл обернулся к мастеру Марло — ну, а вдруг все же забудет. Эх, трусиха она все-таки, как есть трусиха. От того и счастья не видать.

***

Глупая курица оказалась курицей не столь уж глупой — и исчезла, будто подхваченный ветром осенний лист, стоило Киту бросить на нее быстрый взгляд. Конечно, сплетен в ее хорошенькой головке было больше, чем веснушек на вздернутом носу — и она знала, когда и перед кем стоило качать бюстом, а от кого — делать ноги, да побыстрее. Уилл улыбался — заискивающе, лепетал что-то — опять про Кемпа, снова про ту проклятую ночь, что, по всему, запомнилась ему куда больше, чем он пытался показать.

Отвернувшись и скрестив руки на груди, Кит смотрел туда, где за Беллой, или Лиззи, или, мать ее, продажной сукой, ублажавшей Уилла Шекспира в ночь, когда он решил покинуть дом на Хог-Лейн навсегда, качнулся тяжелый пыльный занавес.

На занавесе были вышиты десятки мохнатых звезд — с тех самых пор, как в «Розе» впервые дали «Трагическую историю доктора Фауста».

— И вправду — чем это, ума не приложу, — промурлыкал Кит, все еще продолжая глядеть в сторону. Он начал подергивать голенью — едва ли не роя землю, как застоявшаяся лошадь, и все это было сущей нелепостью, унизительной дуростью влюбленного, потерявшего голову. — Может, тем, что она убегает, когда ты пытаешься заговорить с ней? Или ей трудно лишь беседу вести, а вот раздвигать ноги перед ночными гостями — запросто?

Он перебил сам себя — резким вздохом.

Дик, выступив из-за занавеса с другого конца сцены, клялся в любви своей Кэт, по-петушиному высоко вскрикивая. На подмостки вывалился Филипп Хенслоу — в гордом одиночестве, несколько раз обернувшись туда, где наверняка топталась рыжая потаскушка, подслушивая, о чем будет беседовать ее незабвенный клиент по дешевке с каким-то там Китом Марло, не удостоившимся даже представления шлюхе.

— Надеюсь, промеж ног у нее нет веснушек — иначе ей бы пришлось травить их лимонным соком, чтобы привлекать таких красавчиков, как ты, — сварливо прошипел Кит, и снова расцвел улыбкой по направлению к хозяину «Розы». — Приветствую, мой добрый работодатель. Отчего твое чело так хмуро? Смотри — нашему Уиллу весело, он распускается, как цветочек в цветнике, пока я шляюсь Бог, или, вернее сказать — хер знает где, улаживая наши дела…

Хенслоу остановился, почесывая лысину, и явно что-то судорожно соображая:

— Чей хер?

Кит со смехом развел руками. Ярость в нем превращалась в лед — или сталь.

— Чей угодно.

— Тебе бы только о херах да жопах трепаться, Марло, — проворчал Хенслоу, недобро покосившись на Уилла из-под нависающих бровей. — А завтрашний спектакль, меж тем, твой драгоценный Эдуард, грозит провалиться с треском, не начавшись, лишив меня скандала, барыша и скандального барыша. А все потому, что я только что узнал: наш Гавестон намедни упился — подумайте только, даже не хмельного! — несвежего молока, и теперь, прошу прощения, десятый час дрыщет на свой горшок, не в силах оторвать от него зад!

— Неправда! Мистер Слай сказал, что его просто рвет! — крикнул откуда-то издали невидимый, но вездесущий Джорджи Отуэлл. — У меня как-то тоже было такое, помнится, чуть кишки свои руками не ловил…

Хенслоу заорал громовым басом:

— А ты иди куда шел, сученыш, тебя забыли спросить! — и тут же повернулся к Киту, уперев руки в бока. — Так, славный автор славной пьесы… Не знаю, что у вас там за дела, что заставляют вас пропадать неделями, и потом являться в мой театр в таком виде, будто вас морили в тюряге… Но если ты до конца этого часа не найдешь мне Гавестона, я сам буду его играть. И мне придется сосаться с младшим Бербеджем на глазах у сотен славных лондонцев. Так что советую подумать об этом со всей серьезностью, слышишь меня?!

***

У Китти даже руки дрожали от волнения.

Пресвятые яблочки, сколько всего нужно успеть: и Дика в дорогу собрать, и с булочками этими проклятыми справиться, и еще и сбегать — шутка ли: из «Розы» в «Театр» и обратно. И лучше всего — успеть до темноты, пока ворота не закрыли.

И еще надо обязательно сказать, о том, что поведал ей Дик, обязательно: он же вряд ли вернется, что домой, что в «Театр». Вот так дела, вот тебе и Страстная пятница, вот и не верь в приметы. Давеча, когда они шли, еще ничего не подозревая, еще счастливые и полные планов, с Диком в «Розу» к мистеру Хэнслоу, прямо на выходе из дому перебежала им дорогу старая карга с пустым ведром — не иначе, как выносила содержимое ночных горшков. И вот тебе, пожалуйста. Сказать-то надо, да только кому: точно не мистеру Бербеджу — тот опять пойдет кричать и ногами топать, еще чего доброго, и ее обвинит, он взял привычку, чуть что — сразу спихивать все на Китти, она-то что, она терпела, а теперь, выходит, и вовсе ей житья в том доме не будет… Пресвятые яблочки, и об этом нужно подумать, не сейчас, конечно, потом, как Дик уйдет… Податься, что ли, в услужение к мисс Джинни — она вроде намекала, что ей пара рук да симпатичное личико служанки не лишними будут? А если про то пронюхает Здоровяк Джон? Ох, живой ей не уйти… Но — нет, не о том думает, нужно — о Дике, вот что важно, попадись он в лапы к этому страшному Топклиффу — на кусочки порежет, уж она-то знает… Значит, нужно скорей, и кому бы сказать, разыскать мастера Катберта, что ли… Он сейчас в «Театре», наверняка, значит, прежде, чем домой, ну то есть, к Дику домой, конечно, нужно к мастеру Катберту…

И Китти дергала за руку подругу, отчего-то все медлившую, застывшую у занавеса, будто ее к нему пришили:

— Скорей, Белла, скорей… — и тут же сама застывала, крутила головой, ставшей тяжелой от сумятицы в мыслях. — Слушай, а у тебя есть где переночевать?..

***

— Это примечательно, Уилл, что ты так хорошо помнишь своих блядей по крестильным именам.

Кит проводил Лиззи таким взглядом, что Уиллу стало понятно: он решил, что Лиззи и есть та самая, с которой он провел ночь у Кемпа.

Кит, Кит, неужели ты до сих пор ревнуешь, неужели ты не понимаешь, что я — только твой? Весь, с потрохами, до последней своей мысли, до последней капли крови — только твой? Неужели ты ревнуешь меня — к шлюхам? Думаешь, я уйду к ним, предпочту их — тебе? Разве ты не видишь, как смешно твое предположение, даже не сравнивай, даже не смей сравнивать. Ты — это ты. Ты один, и я только твой, как и клялся тебе не раз. Как и ты — только мой. И я знаю это, узнал прошлой ночью так доподлинно, словно кто-то вложил мне это знание в голову: мы — только друг для друга. Как бы там ни было, кто бы ни пытался встать между нами.

Чтобы скрыть невольную улыбку — еще не хватало, чтобы Кит заметил ее и разъярился еще больше, Уилл с силой потер лицо ладонями, и тут же острая боль в носу вышибла из глаз слезы. И эта, новая, боль была доказательством все того же.

А Кит продолжал, упиваясь своей ревностью, и Уилл только качал головой:

— Я не знаю, Кит. Да и вообще, она была с Кемпом, не со мной…

Но Кит уже не слушал его, переключившись на Хэнслоу. А у того была одна забота: как бы не сорвалось завтрашнее представление, как бы не уплыли денежки в чужой карман, к отцу Дика — все еще мявшего в руках парик и хлопавшего глазами, слушая их разговор, и, очевидно, никак не могущего взять в толк, о чем он. И Уилл мог понять Дика: не каждый день жизнь меняется так круто, как будто лошадь, на которой ехал до этого размеренным шагом, вдруг сорвалась в бешеный галоп и остается только молиться, чтобы удержаться в седле.