Над бурей поднятый маяк (СИ) - Флетчер Бомонт. Страница 79

Сквозь подступающий сон, липкий и вязкий, как песок, набившийся повсюду под одежду, Кит припомнил свои слова:

— Зато мы теперь воняем тиной, а не дерьмом.

Дик Бербедж, отфыркиваясь, будто животное, от впутавшихся в волосы гниловатых речных водорослей, расхохотался так звонко и весело, что испугал Уилла, подумавшего, что его лучший друг рехнулся.

Будучи честным с самим собой, следовало признать — рехнулись они все, и Кит — прежде других.

В уме не осталось ни стихов, ни ругательств. У колокола вырвали язык, и он был пуст былым эхом.

Сон, точно песок, навязал в зубах. Кит поплотнее завернулся в теплое шерстяное покрывало, и прикрыл глаза, чтобы не видеть надоевшую игру приглушенных огненных бликов на облупленной, растрескавшейся побелке.

У Джорджи хватило ума не позабыть о теплых вещах — а идти дальше, пробираясь темными тропками к большаку, будучи мокрыми насквозь, означало встретить свою нелепую и нелестную, скучную даже смерть где-нибудь под заиндевевшими поутру голыми кустами.

Одежду они развесили сушиться внутри хижины — рубашки отбрасывали танцующие тени распятых птиц.

Огонь продолжал трещать — костер был разведен прямо на глинобитном полу лачуги не так давно, чтобы стремиться погаснуть при первых лучах солнца, а Кит, отвернувшись к стене, не желал видеть ни его, ни Уилла.

Сегодня они легли в противоположных углах, каждый — у стены, прекрасно зная, что лучший способ согреться — это снять одежду, и греть друг друга в одной постели. Никаких иносказаний, никакого кокетничанья — иначе они околели бы от холода еще на чердаке у щедрой мисс Джинни.

— Там еда, много еды, на первую пору хватит, и… — тараторил Джорджи, желая выслужиться, и тут же умолкал, перебитый Кемпом.

— И некоторые вещички, без которых вам не обойтись.

Несдержанный смех был неуместен, но заразителен, и смеялись все, кроме Уилла. Ликующая, неукротимая, в который раз победившая свою соперницу, жизнь рвалась наружу, прорывалась каждым вдохом, каждой слезой. Они были живы, они смеялись, до хрипоты, до ломоты в челюсти — и это было самое удачное выступление Уилла Кемпа за всю его карьеру.

Кит силился уснуть и проспать хотя бы пару часов — прежде, чем возникнет необходимость тронуться в дальнейший путь. Но сон обманывал его — подступая, тут же уползал, и превращался в тепло, разливающееся по коже спины, и попытки прислушаться к возне Уилла, раз в четвертый переделывающего свою постель.

***

Уилл помнил, как они вычерпывали воду, продвигаясь ближе к берегу, крадучись в темноте: дюйм за дюймом, горсть за горстью, помнил, как злосчастная лодка все же нырнула под воду полностью, и они упали в реку, барахтаясь бестолково, глупо. Уилл подумал тогда: вот и конец. Стоило спасаться, стоило спасать. Но спасать, как выяснилось, все же стоило, потому что Дик, все так же нелепо барахтаясь, случайно зацепил ногой песок — и его вопль похож был, наверное, на вопли заблудившихся в бескрайнем океане моряков, которые, наконец, увидели на горизонте маленькое пятнышко суши.

— Земля! Земля! — не унимался Дик, а Уилл думал, что сейчас придется выходить на берег. В воде тоже не было тепло, напротив, стоя по горло на воняющем тиной мелководье, Уилл только и знал, что дрожать, как последний лист дрожит на ветру прежде, чем упасть на землю. Но на суше из них вымело последние крохи тепла, и как они добирались до условленного места, как встретились с Кемпом и Джорджи, Уилл помнил плохо.

Ему казалось, что как только костер разгорится — он тут же уснет, мертвым сном без сновидений и будет спать так глубоко и долго, что даже если Топклифф явится по его душу — не проснется.

Но не тут-то было.

Из них троих заснул только Дик — его одного, чистую и цельную душу, не мучили сомнения и тревоги, к нему одному не залезал под одеяло неукротимый холод. Такой, что Уиллу казалось: даже если он сейчас взойдет на костер, то все равно не сможет согреться, потому что холод этот шел не снаружи, а изнутри. Там, где все так же жила, пожирая душу, пожирая его жизнь и силы, разверзшаяся чернота. Там не было ни любви, ни ненависти, ни злости, ни отчаяния, ни радости. Ни-че-го. Один только холод. Так, наверное, и ощущался Коцит.

Что ж, вот, мой Меркурий, моя Ртуть, моя любовь, мой бог, моя боль, вот мы и дошли до конечной точки своего путешествия. Дальше — порознь, спинами друг к другу, в разных углах лачуги.

Уилл оставил бесплодные попытки заснуть, завернувшись в колючее одеяло по самый нос сел лицом к костру. Кит лежал неподвижно, но видно было, по порывистому неровному дыханию, по резким движениям, что он не спит тоже.

Уилл смотрел на его спину, скользил взглядом по знакомым до боли, до перехваченного дыхания очертаниям тела, и понял, что очень хочет его обнять. Пусть в последний раз, пусть Кит его оттолкнет, но он обнимет, и — будь что будет.

Пересечь пару отделяющих их шагов оказалось так просто. Обнять, прижимаясь всем телом, утыкаясь носом в светлый затылок, пахнущий речной тиной — еще проще.

***

Прикосновение пришло неожиданно — сбывшимся не-сном, несбывшимся проклятием. Живое, мечущееся, животно-испуганное тепло немертвого человека — того, кто желал согреться, согреть или сгореть, того, из-под чьего неосторожного, слишком поспешного шага грянули во все стороны шипящие искры.

— О чем же ты думал, кидаясь на чье-то сладкое мясцо вместо моих маслаков, а, Уилл Шекспир? — спросил Кит в тот миг, когда одна рука Уилла стиснула его плечо, а вторая подобралась под шею. Он все еще не шевелился, шептал, не поворачивая головы — хоть тело всей своей сутью тянулось к теплу. — О том, чтобы был после повод сочинить сонет?

Он пытался пошутить — и рассыпал по убогой постели сухой, как снежная крупа, смешок.

Прикосновение никуда не девалось — и длилось, и длилось вдоль всего тела, вступая в созвучие с дыханием.

И Кит подумал — о том, что, не случись этого прикосновения, он и вправду вернулся бы в Лондон. Чтобы смотреть Топклиффу в глаза — ему, и его черным людям, и его черным псам, и его черным мыслям, таким манящим в минуту отчаянного остервенелого веселья. Это не стало бы наиболее безумным из всех его поступков, когда-либо вызывавших удивление или возмущение. У Кита хватило бы ненависти, чтобы оставить Уилла этим утром — после обрывков сна, обрывков ссоры, как всегда — из-за кого-то третьего, из-за кого-то, кто, проходя мимо, просто задел их своим нечаянным теплом.

Но теперь его решимость начала оттаивать — просто потому что Уилл по-прежнему держал его за плечо, по-прежнему дышал в затылок и шею, медля с ответом.

Кит заговорил снова — полушутя, ухмыляясь, чтобы прикрыть свою наготу хоть чем-то, хотя бы самым хлипким, самым крепким из щитов.

— Ты превращаешь меня в податливую бабенку, у которой между ног становится мокро от твоих стишков. Ума не приложу, как ты это делаешь раз за разом. В особенности — сейчас. Теперь, когда поразмыслить следует совсем о другом, а лучше — завалиться спать, чтобы завтра продолжить путь. И мне не хочется признаваться тебе в этом — а придется, потому что я все свои дела и фразы довожу до конца… Я понимаю твоих девок, каждую из них, почему они ложатся под тебя по первому зову. И будь я одной из них — то, пожалуй, зашелся бы клятвами в том, что останусь, останусь навек…

Он перевернулся — лицом к Уиллу, чтобы найти и видеть его глаза. За спиной Уилла горел огонь, черты были затушеваны темно-золотистой подвижной тенью. Уилл забыл, как дышать, а Кит смотрел на него, одетого в свежее белье, переставшего трястись от холода.

— Но я — не они, — шепнул он совсем тихо, приблизив губы к чужому уху, и для этого придвинувшись к Уиллу вплотную, приподнимая свое одеяло так, чтобы оказаться под двумя сразу. — И ты не смеешь дурачить меня каждый гребаный раз, поясняя свои порывы помутнениями рассудка… Я могу сотню раз поманить и бросить ни с чем Неда Аллена. Но если брошу тебя — это будет один-единственный раз.

Кит повернулся к нему, все-таки повернулся.