Над бурей поднятый маяк (СИ) - Флетчер Бомонт. Страница 80

***

Это было именно то, что необходимо им двоим: тяжесть двух одеял вместо одного, тепло обнаженного тела прижимающегося к другому — почти обнаженному, блеск глаз, отражающий свет наспех сооруженного очага позади Уилла.

Даже слова Кита были бы правильны. Если бы были справедливы. Кит мог уйти, оставить его ни с чем, с бесконечной пустотой в груди и бесконечностью враз утратившей смысл жизни. Мог уйти — и сейчас Уилл видел это так же ясно, как лицо Кита перед собой, до малейшей его черточки, до малейшего выражения блестящих прищуренных глаз, — уйти и погибнуть. Неизбежно, так же верно, как то, что вслед за закатом приходит ночь.

— Какой же ты глупец, Кит Марло, к кому, к чему ты ревнуешь? — шептал он лихорадочно, гладя Кита по спине раскрытыми ладонями, наслаждаясь тем, что Кит рядом с ним, что он жив, что он теперь никуда не уйдет, как бы ни грозился. — Если к той девушке, что говорил мерзавец Слай, то я ее всего лишь урезонивал. Она вздумала приглашать меня на пасхальную мессу к Саутвеллу, посреди театра, прямо в толпе, представляешь? Я не знал, как заставить ее замолчать. — Он продолжал шептать, прямиком в губы Кита, ловя губами его дыхание, а ладонями — тепло гладкой кожи. И Кит подавался к нему, может быть, даже против воли — сейчас Уилл не хотел об этом думать. — Я люблю тебя, мой Меркурий, я люблю только тебя, я весь без остатка принадлежу тебе, это должно быть, чертовски скучно, и ты к этому привык, но так уж вышло.

Уилл улыбался, ловя взгляд Кита, ставший знакомо темным. А слова, застревавшие в горле весь невозможно длинный день, нашли, наконец, выход, и хлынули — потоком. И Уилл не мог бы его остановить, даже если бы хотел. Но он не хотел. Как знать, сколько им еще отпущено? Ведь только в одном сегодняшнем вечере уместилось несколько жизней. И, может быть, больше ничего не будет? Кит мог возразить, даже хотел, но Уилл не дал ему этого, снова предупреждающе приложив к губам ладонь. теплое дыхание обожгло руку, и Уилл сглотнул — сердце заходилось от любви и нежности, таких огромных, таких безбрежных, что в них можно было бы захлебнуться так же легко, как в Темзе.

— Может быть, я не нужен тебе так, как ты мне, даже скорей всего. У тебя таких, как я — десятки, ты верно подметил, но ты у меня один, и без тебя я умираю, каждую минуту умираю тяжелой мучительной смертью. Это правда. Я чуть не умер, когда ушел от тебя — в ту ночь. Так скажи же мне, скажи, мой Меркурий — как я могу изменять тебе? Как я могу думать о ком-то, кроме тебя, если я разделил с тобой кровь и самую жизнь, если теперь ты — это я?

Уилл тонул, тонул, — в тоске, нежности, любви, радости, — в который раз за ставшее бесконечным сегодня, и чтобы всплыть, нужно было только одно.

Ладонь с губ скользнула по груди, через поджавшийся живот, через короткие жесткие волоски — к самому корню существа Кита. И Уилл ничуть не удивился, обхватывая, лаская ладонью член Кита, тому, что он напряжен. Так было — правильно., Это было нужно — им обоим.

Уилл был неизбежен, как утро, как любовь, как смерть. Говорил неизбежные вещи — торопился, чтобы не быть перебитым, сбитым с толку, а то и вовсе убитым, торопился, срываясь с шепота на редкое восклицание, чтобы после еще теснее прижать губы к губам Кита.

Так ты урезонивал свою пустоголовую подружку, подхваченную в толпе, пока я играл чужую гибель и чужую страсть прямо у тебя над головой, на сцене, всегда — на сцене? Кит хотел, так хотел сказать об этом, ужалить, как он делал всегда, если недоставало слов и мыслей — о, нападение ведь лучшая защита, ударь первым, чтобы не оказаться принесенным в жертву безжалостным обстоятельствам и переменчивым ветрам, воющим в сердце любого актера или поэта.

Уилл признавался в любви — так же, как всегда, и не так. Находил слова, отыскивал их прикосновением пальцев к коже Кита, пробегая взбалмошной, обретающей уверенность лаской вверх и вниз вдоль его хребта. Уилл зажимал ему рот — несильно, так, что его руку, его самого можно было легко оттолкнуть, чтобы дать волю своему гневу. Но Кит не стал. Кит слушал и не верил, и щурился, потому что в лицо ему мигал все еще здоровый, живой, насмешливый огонь. Глаза сделались влажными — не от постыдных слез, нет, просто горьковатый жар сочился вскользь.

Под двумя одеялами было значительно теплее, чем под одним. Вдвоем — было теплее. Было — азартнее.

Уилл молол глупости — и сам верил себе, и заставлял Кита тоже поверить, оторвавшись от привычной тверди безверия и сомнения, пресыщенности и скуки.

— Скучно? Не нужен? Любовь? — переспросил Кит не к месту, с опозданием, когда ладонь Уилла — не к месту, с опозданием, — покинула его сухие губы и отправилась вниз, по груди, по животу, так и не заставив вздрогнуть от несуществующего холода. Холод был изгнан — так же, как они трое. То, что происходило, или должно было произойти за пределами кое-как стоящих еще стен, было мертво, пока Кит так хотел. И он хотел. И он продолжал, перехватывая одну инициативу, отдавая — беззаветно! — другую, тенью, подобием поцелуя касаясь губ Уилла, его щеки, его уха, и каждый раз возвращаясь к глазам. — Если уйдет, отомрет то, что навевает на меня тоску — я обрадуюсь и забуду об этом тут же… Если я представлю, что некто, до кого мне и дела нет, теперь обхаживает кого-нибудь другого — обрадуюсь и забуду об этом тут же… Ты видел радость на моем лице, Уилл, пока мы плыли на той чертовой лодке? Видел, как я был счастлив встретить тебя в театре, тебя, запросто болтающего с той рыжей потаскухой? Ты не знаешь, что было со мной после того, как Кемп раскрыл твои маленькие секреты… А однажды я сказал тебе — ни одно заклинание не возымеет действия, если не проговорить его вслух…

Ладонь, нашедшая то, что искала, была теплой — а стала горячей. Касание, скольжение — первое, несмелое, вопросительное, оказалось жестким и сухим, но Кит не сдержал стона, и поддернул бедрами.

Ему казалось, что он не знал этой ласки вечность.

— Как же ты будешь урезонивать меня, когда мы спрячемся где-нибудь надолго? Как же, Уилл Шекспир? — прошептал Кит, беря Уилла за запястье, и направляя.

***

Губы Кита касались его щек, его губ, его уха, Кит произносил какие-то слова — отвечая на сказанное Уиллом, противореча или подтверждая, признаваясь или опровергая, но это уже было неважно.

Слова были не нужны. Для них, поэтов, слова составляли самую суть их существа, основу их жизни — долгой или короткой, благополучной или несчастной, они были приправой и основным блюдом, дыханием и воздухом, но иногда они были не важны. Неважно, что говорил Уилл, если Кит целовал его так, что от каждого прикосновения его сухих, обветренных губ, у Уилла бежали мурашки по коже, неважно, что говорил Кит, если в ответ на движение согревшейся наконец ладони Уилла подавался бедрами — жадно, голодно, будто в последний раз. Будто все, что им отпущено — это всего лишь какой-то час до света, до того, как снова нужно будет бежать, бежать, бежать.

И не оглядываться.

Но пока они были — сейчас и здесь, и они были — вдвоем, и Уилл отвечал Киту, отбросив шелуху слов, в который раз заново плавясь в их общем тигеле, чтобы потом обрести форму — новую, вновь.

Он тоже подавался навстречу, ловя ритм движений: собственной ладони, бедер Кита. Он целовал, наконец, поймав губы Кита у своих губ, перехватив инициативу, переходя в наступление. Это была их схватка, их новая битва, и поровну было у них сил, нежности, желания.

И это было так захватывающе, что сердце заходилось в горле, а потом билось все быстрее и быстрее, норовя выскочить из груди, и гнало, гнало кровь по жилам. И это было, словно в первый раз, а может, и вправду — в первый. Ведь темная, грязная вода Темзы, превратившаяся в их личный Стикс, очистила их от дурных помыслов, смыла все ненужное, оставив единственное, что было важно.

Как бы ни стало все, когда солнце разгонит мартовскую ночь, сейчас они были одно, даже не соединяясь, не сцепляясь, разделяли дыхание и жесты, сплетались телами и душами.