Перун(Лесной роман. Совр. орф.) - Наживин Иван Федорович. Страница 30
— Можно? — развязно послышалось от двери.
— Иди, иди, Костя… — отозвался старик, бросая газету.
В комнату вошел Константин Юрьевич, его сын, столичный журналист, худой, длинный, с козлиной бородкой на каком-то тоже козлином лице и самоуверенно, вызывающе закинутыми назад волосами. Костю выключили из пятого класса древлянской гимназии за организацию возмущения пятиклассников по поводу трудных экстемпоралей по латинскому языку, но он нисколько не оробел и как-то удивительно скоро устроился сперва в местной газетке, а потом перекочевал и в столичную печать. И он имел известный успех: его не знавшая никаких пределов самоуверенность производила чрезвычайное впечатление. Писал он о чем угодно и сколько угодно: и о земельном вопросе в Новой Зеландии, и о предстоящих выборах во Франции, и о положении женского вопроса на Антильских островах — причем он считал своим долгом, пользуясь удобным случаем, выразить антильским женщинам свои лучшие пожелания успеха в героической борьбе, вполне уверенный, что его пожелания доставят антильским женщинам не мало удовольствия, — и о новых завоеваниях в области воздухоплавания, и о проблемах пола… И статьи его всегда были украшены цитатами на всех языках мира — он не знал ни единого — и приводил он их всегда в подлиннике. Тут было и «lasciate ogni speranza», и «sapienti sat», и «da der König absolut, wenn er euren Willen tut», и «to be or not to be», и «laisser faire», и «сказал Декарт», и «как раз справедливо заметил мой друг Пашич», и решительно все, что угодно. И был у него кроме того целый арсенал ядовитых русских речений: «умри, Денис, — лучше не напишешь!», «опускайся, куме, на дно…», «беда, коль сапоги начнет тачать пирожник!» и пр. И было в бесчисленных статьях его много задора, треска, яда, бойкости, всего, что угодно, но не было только одного: собственных мыслей. Он весь был соткан из чужих, где-то отштампованных мыслишек, которые и скреплял он собственной ложью; ложь эта была у него чисто инстинктивной и так вошла в привычку, что он совсем уже не замечал, что он все лжет, и лжи своей верил больше всякой правды. Но это не только не мешало ему преуспевать, — наоборот, это-то более всего и содействовало его успеху. Теперь он приехал «отдохнуть» недельки на две в Древлянск, нагло смотрел на всех с усмешкой через пенснэ, и пенснэ его было нагло, и развязно качал он наглой ногой, и нагло разваливался, и не давал никому сказать и слова, ибо кто бы что бы ни говорил, все оказывалось глупо, не научно, а главное, отстало чрезвычайно. И каждым словом своим, каждым движением он как-то давал понять, что там, вдали, он делает какое-то важное, огромное дело. Старик совсем перестал читать его статьи в столичных газетах, робел перед ним и старые приятели его — а приятели ему в городке были все — стали обходить уютный домик стороной…
— Ну, что? Все «Древлянской Сплетницей» пробавляетесь? — развалившись и нагло качая ногой, сказал Константин Юрьевич, усмехаясь на газету. — И охота тебе, папахен, с такой дрянью возиться!
— Ну, ну, ну… — примирительно зажурчал старик. — Конечно, нам за вами, большими кораблями, не угоняться, но мы хоть… того… сзади как, петушком… Хе-хе-хе-хе… Ты, брать, уж очень строг…
— Стро-ог? Ха-ха… Да разве с вами, мягкотелыми кадетами, можно быть «строгим»? Вы детки благовоспитанные, паиньки, которым нужно сладкой манной кашки, да смотреть, как бы лошадка не задавила, да какой чужой дядя не обидел… Ха-ха… Постой: к тебе ползет какой-то благоприятель, кажется, надо спасаться… — заглянув в окно, прибавил он.
— Ну! Не укусят… Мы народ смирный… Хе-хе-хе…
— Ты знаешь, что все эти божьи коровки совсем не по мне… Ба, да это непротивленыш!
— Можно? — раздалось опять от двери.
— Жалуйте, жалуйте, Павел Григорьич… Милости просим…
Гость был не из приятных, но Юрий Аркадьевич даль бы скорее четвертовать себя, чем обнаружил бы это перед гостем.
— Сколько лет, сколько зим!..
Это был Павел Григорьевич Толстопятов, коренастый мужичина, с рыжей, нечесанной и неопрятной бородой и налитыми чем-то тяжелым глазами, местный прогоревший помещик, а теперь последователь, как он говорил, Льва Николаевича. Одет он был в серую, выцветшую блузу, старые брючонки и ботинки из брезента; на кудлатой, уже седеющей и немытой голове ничего не было. Прочитав запрещенные сочинения Толстого, Павел Григорьевич бросил военную службу, отдал всю землю крестьянам, оставив себе только усадебный участок, на котором он хотел честно кормиться своим трудом. Но дело это не пошло и, поголодав, сколько поголодалось, он переселился с семьей в город и стал сочинять о Толстом всякие книги, такие же унылые, тяжелые и неумытые, каким был и он сам. И днем и ночью Павел Григорьевич проповедывал любовь ко всему живому и уверял всех, что и сам он любить всех, даже врагов. Ненавидел он только — но за то зеленой ненавистью — священников, офицеров, землевладельцев, мясоедов, жандармов, ученых с их ложной наукой, социал-демократов, капиталистов, материалистов, полицейских, барынь, аристократов, Максима Горького, правительство, Софью Андреевну, нотариусов, артистов, Победоносцева и тому подобных идиотов и прохвостов. Тем же, кого он любил, он писал без ъ и без ѣ длинные письма, которые начинались неизменно «дорогой брат во Христе», а кончались: «с вегетарианский приветом Павел Толстопятов».
— Здравствуйте… — сказал Павел Григорьевич, не подавая руки, так как это был только очень глупый буржуазный предрассудок. — Извините, что побеспокоил: я только на минутку, по делу…
— Да проходите, проходите в комнату… Какой церемонный!.. Вот садитесь-ка в кресло попокойнее. Давненько вы к нам не заглядывали…
Павел Григорьевич, с неудовольствием осмотревшись, сел. Константин Юрьевич с нескрываемой насмешкой глядел на него своим наглым пенснэ и раскачивал ногой. Юрий Аркадьевич старался не видеть позы сына и ласково смотрел на гостя.
— Дело вот в чем… — тускло начал Павел Григорьевич. — Как вы, конечно, знаете, Лев Николаевич считает в деле самосовершенствования вегетарианство «первой ступенью». Это вполне понятно и только духовные слепцы могут оспаривать это. И вот мы с женой решили основать в Древлянске вегетарианское общество и при нем столовую. Но у нас совершенно нет средств. И мы решили обратиться к вам с просьбой о содействии…
— Но чем же могу я в таком деле помочь? — развел руками Юрий Аркадьевич. — Думаю, что на большой успех вам у нас рассчитывать нельзя: мы покушать любим по совести… Хе-хе-хе…
— Как вы странно выражаетесь! Не по совести надо сказать, а, напротив: без всякой совести, вот как было бы нужно сказать. Предаваться обжорству, когда столько братьев-людей голодает, проливать кровь животных только для того, чтобы кусками их трупов набить себе живот — по совести! И, конечно, если мы начнем дело с уверений, что оно не пойдет, то, конечно, оно и не пойдет… И потому я прошу вас оставить других в стороне, а ответить мне только лично за себя: согласны вы стать членом вегетарианского общества?
— Ну, что же? Отчего же? — смутился старик. — Можно…
— Согласны вы быть членом-учредителем и внести на дело десять рублей?
— Десять это многонько… Хе-хе-хе… Рублика бы три, куда бы еще ни шло… А десять многонько…
Павел Григорьевич укоризненно покачал головой.
— Какие-то сабли по стенам, тыквы, шлемы, книжонки истлевшие, монетки… — показал он рукой на шкапы и полки. — На это средства у вас есть, а на то, чтобы спасти милых животных от страданий и смерти, на это у вас денег нет! Зачем завалили вы вашу бессмертную душу всем этим бессмысленным хламом? Выбросьте вон всю эту рухлядь, освободите себя и отдайте нам эту комнату под вегетарианскую столовую…
Старик жалко заморгал глазами и не знал, как выпутаться: отказать — это для него было нож острый, а выбросить «мусор» — Господи помилуй, да как же можно так к родной старине относиться?
— Но па-азвольте… — нагло качая ногой, вмешался Константин Юрьевич. — Неужели же вы все еще носитесь с вашим самоусовершенствованием? В наше время это по меньшей мере смешно…