232 (СИ) - Шатилов Дмитрий. Страница 24
– Это плохо, – сказал Глефод. – Я предпочел бы вовсе никого не бить.
– Да, – согласился Чус. – Когда людей бьют, им больно.
– Тогда я не буду этого делать, – Глефод взял устройство и осторожно засунул в него правую руку. Увеличитель силы оказался тяжелым и неудобным, в нем было жарко, тесно, и что-то упиралось в подушечку указательного пальца. – Я надену его для того, чтобы им не ударил кто-нибудь другой.
– Я тоже постараюсь никого не убить, – сказал Чус. – И если мы хотим, чтобы все было так, как в твоей легенде, придется нашим врагам погибать не от моей руки, а от чего-нибудь другого.
– Не волнуйся, – капитан похлопал Чуса по плечу. – Я прочел все книги по воинской истории, что были в полковой библиотеке, и скажу так: война есть война, и человек, что в ней участвует, всегда найдет, от чего погибнуть.
И капитан был прав. Вот он стоит перед умственным взором Томлейи – хрупкий человек, одетый в мешанину из всех эпох. Удивительно: хотя ни одна часть этого нелепого костюма не стыкуется с другой, он очень идет Глефоду, как если бы вместо того, чтобы затемнить и упрятать в себе, доспех, напротив, подчеркнул и высветил его природу.
В чем же она состоит?
Ответить на этот вопрос непросто.
Для себя Томлейя решает его следующим образом.
Прежде всего, эклектика эта, подобранная – как будто нарочно! – так, чтобы быть бесполезной в бою, демонстрирует, что Глефод не был воином настолько, насколько это вообще возможно. Со всем своим воображением Томлейя не в силах представить, как в подобной экипировке человек может вести бой, уклоняться и наносить удары. Для этого она не предназначена вовсе. Вместе с тем форма эта выглядит подчеркнуто воински, как если бы волей случая в нее вошли наиболее характерные для воинов черты.
Итак, для писательницы Глефод в своем нелепом наряде и максимально близок к образу воина и максимально далек от него. В этом нет никакого противоречия: в Глефоде идея солдата символически очищается от своей кровавой и темной составляющей, сохраняя при себе все достойное, что свойственно этому призванию.
В конечном счете, капитан оказался истинным воином, неспособным на какое-либо убийство.
Совпадало ли это с мнением самого Глефода?
Разумеется, нет.
Несмотря на очевидный символизм, для него переодевание значило куда больше, нежели для остальных – и значило нечто более глубокое. Впервые он надел форму по собственной воле, впервые двинулся в настоящий бой, как это делал отец в бытность свою офицером Гураба. Не об этом ли дне мечтал маршал Аргост Глефод? Не для того ли говорил он большие и красивые слова, чтобы много лет спустя капитан все-таки превратился из никчемного мальчишки в закаленного смертоносного бойца?
Стоя у пыльного музейного зеркала, где и сам он, и его люди – все обращалось в тени, Глефод вновь вспомнил единственный миг из своей жизни, когда отец предстал перед ним не маршалом гурабской династии, не главой рода, а просто отцом – человеком, у которого есть сын.
Это случилось в один из бесчисленных парадов, любимых Гурабом Двенадцатым. Мужчина и мальчик десяти лет, они стояли на балконе маршальского дома и смотрели, как внизу, под окнами, величественно колышется море знамен, посеребренных копий, синих фуражек и остроконечных шлемов. На другом берегу канала, за шпилями дворцовых башен, гремел салют, и в вечернем небе извивались золотые змеи, пылали огненные цветы, а из крохотных сияющих ракет раскрывались и медленно гасли гигантские купола, зеленые и красные.
Да, то была мощь старого мира – пышная, бессмысленная в своей расточительности, однако же производящая известное впечатление на неокрепший ум. Будет ли маленький Аарван достоин шагать в этих рядах, когда вырастет? Найдет ли в нем род Глефодов замену маршалу Аргосту, чьи волосы уже посеребрило время? Должно быть, именно эти вопросы заботили Глефода-старшего, когда, склонившись к сыну, он взял его голову в свои могучие ладони и заглянул в глаза, надеясь проникнуть в самую душу.
И Аарван оцепенел, жизнь в нем будто остановилась, дабы не расплескать драгоценное мгновение. Забыты были грозные окрики, вечные запреты, тоскливая муштра и страх наказания. Остались лишь огромное лицо, заслонившее небо, всепроникающий взгляд и прикосновение богоравного существа – тяжелое, но не тяжкое, отечески любящее, с едва ли ощутимым для ребенка, но явным для взрослого привкусом бессмертия. Всегда холодный и брезгливо-требовательный, всегда опутанный сетью правил и предписаний, маршал наконец позволил любить себя, и это преображение сделало его желанным и вечным. В тот миг перед мальчиком встал отец, который не предаст, не оставит, всегда будет рядом, в тот миг Аарван узнал, каково это – напрягая все силы, стремиться к превосходящему тебя существу, пребывать краткое время в лучах его света, а после вновь отправиться в изгнание, на этот раз уже навсегда.
Ибо правда, простейшая и в простоте своей неразрешимая, заключалась в том, что Глефод любил отца, а отец его не любил. Что мальчику явилось откровением, прорывом в некий истинный мир, где отношения между отцом и сыном такие, какими им и полагается быть, для маршала было лишь мимолетным интересом к собственной плоти и крови – интересом, продиктованным не столько родительскими чувствами, сколько соображениями политики, репутации, престижа. Повзрослев, Аарван понял это, и все же подлинная реальность, открытая ему однажды, не потускнела ни на миг, и именно к ней капитан обращался всякий раз, когда действительность показывала клыки. Фактически всю жизнь в нем существовал некий идеальный образ отца – героя, защитника, воина – и во имя этой иллюзии Глефод шел против собственной природы, против сути человека слова, не имея за собой ни особых талантов, ни какой-либо склонности к воинскому ремеслу.
Он понимал, что никогда не станет таким, каким хотел его видеть отец, что все попытки заслужить его расположение – и служба в ненавистном полку, и спасение брошенного знамени, и нынешняя самоубийственная эскапада – все это бессмысленно и безнадежно, как если бы природа, обстоятельства, рок вовлекли капитана в неведомую игру, в которой он, несмотря на все старания, с самого начала был обречен на поражение.
И все же он старался.
О, как ты старался, Глефод!
9. Победители и побежденные: Джамед Освободитель и Аарван Глефод
Сравнивая противника старого мира с его защитником, героя — с человеком, которого героем назвать никак нельзя, Томлейя не перестает удивляться, насколько точно эти двое созданы для своих ролей и друг для друга. Сама жизнь сформировала Джамеда победителем, а Глефода проигравшим, именно здесь причина того, почему Томлейя взялась за свою книгу. Хотя все книги о войне сосредотачиваются исключительно на Джамеде, в мозгу писательницы два этих персонажа стоят рядом, и один немыслим без другого.
В отличие от Глефода, происходящего из знатного рода, Джамед Освободитель, вождь Освободительной армии, враг гурабской династии, любовник, а впоследствии и муж Наездницы Туамот, едва ли мог гордиться своим происхождением. Сын вечно пьяного торговца-ветошника, с девяти лет он зарабатывал на жизнь сам, выполняя мелкие поручения, разнося газеты, а то и воруя все, что плохо лежит. Если благополучному капитану ненавидеть династию было не за что, Джамед мог предъявить ей все свое детство. И если Глефод намеревался сражаться из личных интересов, Джамед бился за будущее всего Гураба, за то, чтобы ни одному ребенку никогда не пришлось пережить того же, что пережил некогда он.
В сущности, думает Томлейя, Джамед Освободитель вполне заслуживает звания героя. Свергнув старую династию, он исполнил почти все из того, что обещал, а что не сумел, то и сделать было никак не возможно. Человек дела, Джамед дал народу Гураба правительство, которое тот мог избирать, армию, которая не разбегалась при виде врага, и социальные гарантии, которые не служили прикрытием для обирал.
Победи каким-то образом Глефод, человек слова — и он не сумел бы ничего сделать, ибо не видел никакого счастливого будущего, да в нем и не нуждался.