232 (СИ) - Шатилов Дмитрий. Страница 3
И вот капитан решил найти знамя — неизвестно как и непонятно зачем. Возможно, то была тяга одной брошенной вещи к другой; так или иначе, на Главную улицу, где раздавали пищу, Глефод забрел бесцельно, утомленный своим напрасным поиском. До этого он упорно гонялся за знаменем по всему городу, и можно представить его досаду, когда оно, растерзанное, вдруг всплыло именно здесь, куда Глефод, подхваченный мощным течением толпы, угодил совершенно случайно. Что ж, теперь он был в двух шагах от цели, и цель эта была от него бесконечно далека. Проблема заключалась в том, что забрать знамя означало выказать к нему неравнодушие, которое иные ненавистники династии вполне могли принять за любовь. И если капитан хотел избежать таких обвинений, то должен был притвориться, что ненавидит полк. Проблема заключалась еще и в том, что он действительно его ненавидел. Таким образом, чтобы спасти знамя, Глефод должен был сперва полюбить полк, затем его возненавидеть, после чего ему следовало распутать этот клубок ненависти и любви.
И капитан Глефод крикнул:
— Эй, вам не жалко марать ботинки об эту погань? Династия сгинет, а обувь останется — зачем вам таскать клочки династии на подошвах? Если вы хотите избавиться от старого мира, лучше сжечь его. Давайте я сожгу эту тряпку!
С этими словами он подошел к знамени, нагнулся и взял его за грязный размахрившийся угол.
— Дайте, дайте сюда, — толкнул Глефод плечом человека, стоящего на полотнище. — Не все здесь думают о желудке, кое-кому надо свести счеты. Меня унижали триста лет, а мне всего тридцать четыре. Когда спасители придут, они сожгут династию, но мне этого мало, я хочу, чтобы она горела сейчас. Я хочу видеть пожарище! Я хочу свой маленький мятеж, я хочу разрушить то, что мне по силам. Ну, кто пойдет со мной? Кто? А если никто, тогда расступитесь, не путайтесь под ногами! Не нужна мне ваша крупа, я пришел мстить, а не обедать!
Так кричал капитан Глефод, и пальцы его шарили под ногами в поисках древка. Наконец, он нашел его, и знамя Двенадцатого пехотного полка поднялось над толпой, словно над отступающей армией. Никто не мешал Глефоду, он знал, что никто не пойдет жечь знамя вместе с ним. Растоптанное, оно останется символом, а сожженное – перестанет быть им и превратится в пепел. Унижая знамя, люди, однако, сохраняли его. Сжечь его означало стать мятежником вроде тех, что наступали на столицу. Хотя все столичные жители ненавидели династию и не препятствовали мятежу, они хотели быть не повстанцами, а просто людьми, забирающими свое. Поэтому никто не поддержал желание Глефода сжечь знамя, и оно было спасено.
Он стряхнул с полотна грязь, ибо грязь горит плохо, стер плевки, ибо плевки – суть вода, и водрузил древко себе на плечо, ибо на плечах дрова носить сподручнее. Он пошел прочь от толпы, без кулька с пищей, и никто не удивлялся его виду, ибо все думали, что он проглотил свою порцию на месте и теперь, напитанный силой, несет знамя на свалку истории.
Возможно, услышь Глефод это объяснение, он принял бы его, как вполне соответствующее действительности, ибо сам не знал, для чего ему поруганный штандарт, и зачем он должен куда-то его тащить. Но руки подняли, ноги понесли, и голове пришлось с этим смириться. Фактически, Глефод спас знамя не потому, что оно было знаменем вообще, то есть воплощало собой какие-то реальные ценности, вроде мужества, долга и воинской чести, которые следовало бы сохранить в назидание потомкам или для иной благородной цели. Он спас его потому, что оно принадлежало Двенадцатому полку, куда Глефод поступил по воле отца и которому против воли посвятил семнадцать лет бесполезной, решительно ничем не отмеченной жизни.
Такие противоречия тоже случаются. Кажется, они называются диалектикой жизни, и это довольно красивое название для подобной дряни.
Глефод рос в семье военного, происходил из рода военных, однако не обладал и толикой воинского духа, обращающего казарму в дом родной, командира – в отца, а солдата – в сына. В сущности, он годился для службы не больше, чем поломойка, приходившая к ним убираться два раза в неделю. Глефод не умел стрелять, маршировать, убивать и отдавать честь. Взамен он любил историю, неплохо пел и посещал библиотеки чаще, чем офицерские клубы. Во многом, это и определило тот разлад в семье, который для отца Глефода, маршала Аргоста, был жалкой, постыдной тайной, а самого Аарвана мучил всю жизнь и в конце концов привел его к преждевременной гибели.
Плеснем еще диалектики в этот раствор. Так вышло, что младший Глефод любил старшего, и тем больше любил, чем больше тот презирал его за слабость и мягкотелость. Любовь к отцу делала Глефода мечтателем; грезя прошлым своего славного рода, он упускал из виду настоящее, требовавшее от него забыть о мечтательности и мыслить трезво и жестко, как подобает солдату. Стараясь добиться отцовской любви, Глефод совершал ошибку за ошибкой, отчего отец в конце концов удалился от него на расстояние, с которого и менее значительные люди видятся божествами.
У бога, созданного воображением Глефода, не было слабостей. Он не совершал ошибок и был безупречен со всех точек зрения. Уже год отец Глефода сражался на стороне мятежников, стоял плечом к плечу с Наездницей Туамот, которую некогда порол плетьми, и Освободителем Джамедом, которому давным-давно чуть не отрезал уши. Хотя с точки зрения правящей династии, выдающей Глефоду паек, маршал Аргост был предателем, сам Глефод оставался верным династии именно потому, что верности его некогда научил предатель-отец.
То был абсурд, ибо династия не заслуживала верности, и все разумное и светлое, что мог родить этот век, заключалось в Освободительной армии — однако единственным – и бессознательным, по сути, способом, которым Глефод мог выразить свою сыновнюю любовь, оставалась эта собачья верность, толкнувшая его на то, чтобы вытащить из-под ног у голодной толпы замызганное знамя и тащить его домой, к портрету отца в золоченой раме.
Ты должен быть доволен, Глефод. Ты рисковал жизнью – ради того, что твое божество давно считало дурацкой тряпкой.
3. Жена и отец. Легенда. Песня
И Глефод был доволен.
— Мирра, дорогая, — начал он, стараясь придать своему тенорку глубину и благородство, присущие голосам настоящих мужей и воинов. — Мой отец строил свою жизнь так, чтобы она протекала в едином русле с жизнями людей, если не великих, то, на худой конец, достойных, честных и храбрых. И если теперь он пребывает на одной стороне с восставшими, которые повсеместно известны, как лучшие люди нашего времени, значит, его стратегия работает, и жизненные принципы, которым он учил меня, по-прежнему верны. Поэтому ты можешь называть отца как угодно, но я все равно собираюсь вести себя так, как он меня воспитал: быть стойким, не предавать, говорить правду и пускать стрелу прямо.
Такие слова Глефод говорил своей жене, которая полулежала на диване времен Гураба Одиннадцатого. Сам Глефод стоял у портрета отца, а портрет, как ему и положено, висел на стене. Таким образом, каждый из участников этой сцены занимал отведенное ему место, за исключением знамени, которое не взвивалось и не реяло, а лежало на полу, словно тряпка.
Мирра, жена Глефода, была против знамени. Она привыкла терпеть портрет, но знамя для нее оказалось уже чересчур.
— Какую стрелу, Глефод? — спросила она устало, по праву женщины, которой сегодня из скудного пайка придется готовить еду для себя, мужа и любого, кто набьется к ним на ужин. — Разве у тебя есть лук? Разве ты стрелок, мой милый?
— Я говорю в переносном смысле, — объяснил Глефод, не поворачиваясь к супруге. — Человек, пускающий стрелу прямо — это тот, кто не уклоняется от своего долга, и открыт перед другом так же, как и перед врагом.
— Слова, слова… — Мирра зевнула. – Твой отец потому и предал так легко эту твою династию, что эти твои слова ничего для него не значили. Он произносил их по сто раз на дню, потому что этого требовало от него маршальское звание. А если бы он был зеленщиком…