232 (СИ) - Шатилов Дмитрий. Страница 4

– Мирра, не смей.

– А если бы он был зеленщиком, – безжалостно продолжила Мирра, — он бы кричал: «Кому турнепса, кому кочерыжек?». А если бы он был собакой…

– Мирра!

– … то он лаял бы -- "гав", "гав" и "гав".

– С тобой невозможно разговаривать, Мирра, – сказал Глефод. – Я лучше буду говорить с тем, кто желает меня слушать.

– Да он никогда не слушал тебя, дурачок. Даже теперь он молчит лишь потому, что это портрет, которому давно пора на свалку. Я очень прошу тебя, Глефод: хоть раз в жизни будь благоразумным, выброси этот хлам и, ради всего святого, избавься от знамени. Если его найдут при обыске, то решат, что мы – сторонники династии.

– А разве мы не сторонники династии? – спросил Глефод, рассматривая серебряное шитье на отцовском портрете. Огромный, в человеческий рост, портрет принадлежал кисти придворного художника Ваарда. Художники из рода Ваард, все, кроме последнего, прославились своими портретами Глефодов – всех, кроме последнего. Последний из рода Ваард был так же недостоин своего рода, как и Глефод – своего, поэтому писать картины его не учили.

– Нет, – вздохнула Мирра. – мы не сторонники династии. Мы – всего лишь муж, который притащил домой грязное знамя, и жена, что боится за его жизнь. Ну почему тебе так нужно корчить из себя образцового солдата? Ты же не образцовый солдат.

– Верно, – сказал Глефод. – Но чем меньше я являюсь образцовым солдатом, тем больше я обязан им быть. Даже если быть образцовым солдатом я ненавижу больше всего на свете.

– Не понимаю, – Мирра закрыла глаза. – За всю жизнь он не сказал тебе ни единого доброго слова. Ни единого – только попреки, насмешки и гримасы отвращения на любой твой поступок. В его глазах ты всегда был недостойным, в тебе было ровно столько военного, сколько он умудрился в тебя запихнуть. А я, Глефод, вышла не за тебя-военного. Я полюбила тебя за все, чем ты отличаешься от своего отца. Почему же ты пляшешь перед ним, как жрец перед алтарем? Что он сделал такого, что ты любишь его больше, чем меня?

Теперь вздыхать пришлось уже Глефоду.

– Боюсь, что он не сделал ничего, и я заискиваю перед ним, чтобы он сделал хоть что-то, – сказал капитан. – Но хватит пустой болтовни. Я думаю, он гордился бы мной за то, что я совершил сегодня. И я прошу тебя помолчать, Мирра, потому что мне бы хотелось рассказать отцу о том, что именно я совершил.

– Как хочешь, Глефод, – Мирра зевнула снова и встала с дивана. – Ты можешь общаться с призраками сколько тебе угодно, а я лучше буду на кухне, с вещами, которые можно положить в суп и салат. Я, правда, не уверена, что у меня выйдет сделать и то, и другое – но ты же не нуждаешься в еде, так ведь? Ты же сыт одной своей фантазией о предателе – вот и хлебай ее полной ложкой.

Она ушла, и Глефод остался хлебать свою фантазию о предателе. Он хлебал ее до тех пор, пока она не закончилась, а когда она закончилась, Глефод обратился к источнику своей фантазии – парадному портрету отца.

Полотно изображало Аргоста Глефода в мундире, который в полном соответствии с действительностью полагался ему, как маршалу Гураба. В то же время на портрете отец оставался человеком, верным династии, – и это действительности уже не соответствовало. Как всякое произведение искусства, портрет превосходил реальность еще и тем, что был портретом. Словно зеркало, он отражал чувства Глефода к отцу на самого Глефода, и, разговаривая с холстом и краской, капитан чувствовал, что его понимают и любят. Жена тоже любила и понимала Глефода, но поскольку она была просто женщиной, капитану казалось, будто она любит его меньше, чем мог бы любить отец.

Капитан не винил жену, что она любит его меньше. Жена не была маршалом Гурабской династии, не была великим человеком и, не будучи великим человеком, не могла любить Глефода так, как должен любить своего сына великий человек.

– Здравствуй, – сказал Глефод своему отцу. – Знаешь, я становлюсь на тебя похожим. Я встаю в шесть утра, пытаюсь обливаться холодной водой, говорить внушительным баритоном. Хотя у меня нет трофейного пистолета, я стреляю по крысам из табельного, даром, что мне приходится отчитываться за каждый казенный патрон. Мне не очень нравится убивать крыс, они живые твари, но я всю жизнь делаю то, что мне не нравится, поэтому уже успел привыкнуть. Впрочем, если я говорю, что стреляю в крыс, это не значит, что я попал хотя бы однажды. Они очень шустрые, и наверное, тебе повезло, что ты учился убивать, стреляя в людей. Не подумай, я не хочу тебя в чем-либо упрекнуть. Все связано со всем, и ты именно потому великий человек, что воевал с людьми, а не с крысами. Я тоже пытаюсь быть великим человеком. Сегодня я захотел стать достойным того, чему ты хотел меня научить, отправив в Двенадцатый пехотный полк. Ты надеялся, что я полюблю полк, полюблю дисциплину и стану твоим достойным преемником. Мне очень жаль, что за семнадцать лет я так и не оправдал твоих ожиданий. Боюсь даже, что я уже не смогу их оправдать потому, что Двенадцатого пехотного полка больше не существует. Но кое-что я сумел сделать. Хотя я не смог полюбить свой полк, я все же спас его знамя. Смотри, вот оно.

Глефод нагнулся, отряхнул полотнище и прислонил древко к раме. Грязная красная тряпка, которой было знамя, повисла на фоне чистой красной тряпки, которой был мундир Аргоста Глефода.

– И я решил сделать еще кое-что, – продолжил капитан. – Освободительная армия уже на подступах к столице, и я решил, что буду сражаться против нее. Это не очень-то разумно, и я не большой поклонник династии, однако я люблю тебя, а потому должен делать не то, чего мне хочется, а то, чего желал бы от меня ты. Ты хотел видеть меня настоящим солдатом, который не предает того, кому служит. Прости, пожалуйста, мою жену: она права, что ты перешел на другую сторону, и все же она не понимает, что великим человеком движут соображения более глубокие и сложные, нежели все, что способен помыслить неудачник вроде меня. Если бы к мятежникам ушел я, это было бы предательством, однако тот же поступок в твоем исполнении является чем-то иным, несравнимо более значительным. Возможно, предав, ты совершил подвиг – я не удивлюсь, если в конечном счете люди скажут о тебе именно это. Но я – я не умею совершать подвигов. Я не великий человек и способен делать лишь то, чему научил меня ты. Ты учил меня быть сильным, и смелым, и стойким, и не просить себе награды. Ты хотел, чтобы я был верным династии. Я буду сильным, смелым и стойким, и я буду верен династии. Кроме того, я ничего не жду от Освободительной армии. Она несет нашему народу счастье и свободу, но счастье и свобода мне не нужны. Она не сможет дать мне самого главного – твоей любви, и она уничтожит мир, в котором ты хотел видеть меня гордостью нашего рода и достойным продолжателем своего дела. Я… Я знаю, ты терпеть не можешь мои исторические изыскания, ты всегда считал себя гордостью нашего рода, даже большей, чем один из сподвижников Гураба Первого, но… Мне кажется, я нашел в нашем роду кого-то, кто может сравниться с тобой. Я говорю о нашем предке, одном из двухсот тридцати двух воинов, спасших когда-то династию. Послушай, отец, я расскажу тебе эту легенду.

И Глефод поведал отцу легенду, которую разыскал во время своих исторических штудий. Легенда эта сводилась к тому, что некогда молодой гурабской династии угрожала орда кочевников, которая хотела проделать с гурабской династией то же, что династия некогда проделала с великими Королями Древности. Кочевники хотели свергнуть династию и занять ее место, однако сделать это им помешали двести тридцать два воина, среди которых затесался неизвестный предок Аарвана Глефода. Воины встали заслоном у столицы, и мужество их было так велико, что враг отступил, понеся огромные потери, под звуки боевого гимна, который храбрецы пели, стоя плечом к плечу.

В этой истории Глефоду нравилось, что воины не принадлежали ни к одной политической партии, не требовали за свою верность награды, а, следовательно, рисковали жизнью по велению своего сердца, в силу некоей внутренней правды, ведомой им одним. Кроме того, все они были друзьями, а их армия – дружеством, свободным единением душ.