Муравейник Russia. Книга вторая. Река (СИ) - Шапко Владимир Макарович. Страница 93

     Вяло Генка отпивал из стакана, разглядывал коловскую замусоленную девку. Калеку. Выгнувшуюся на столе. Однажды предложил Серову сходить На Блядоход. Небрежно так предложил, точно вспомнив. Есть две кадры. Дырки. Торгашки. Пойдёшь? Сразу протянул пресловутый презерватив. «Импортный. От трипака…» Серов покраснел, засуетился, взял сморщенный, весь в табачных крошках атрибут. Хотел назад или хотя бы на стол. Под взглядами всех – не смог. Вложил себе в пистончик. Тоже стал как бы при часах. Ну вот, судорожно сглотнул Генка. Потому что отступать было некуда. Теперь мы, значит, пошли. Они постояли какое-то время, потоптались ещё. Прежде чем выйти. Из комнаты. С ёжиками ужаса на головах.

 

     Одна кадра жила в тайной коммунальной цитадели, заныканной в громадном здании в центре, сплошь изукрашенном вывесками учреждений и магазинов. Трудно было даже заподозрить, что где-то там, наверху, у чёрта на куличках, попрятались в своих комнатушках люди. Поэтому компания, поднявшись чёрной лестницей почти под чердак, долго продвигалась ещё по длинному коридору. И коридору этому, казалось, не будет конца. У каждой двери, у каждого сундука торчало по старухе. От забранных в железо ламп были они полосаты и молчаливы, как зэки. Две кадры призывно смеялись, не обращали внимания: неодушевленные предметы. Идите смело! Кадрильщики однако молчали, старались не цеплять и не тащить за собой сундуков. Кивали старухам, будто не слишком им знакомые. Бутылки-гады постукивали. Девки распахнули дверь: «Заходите!»

 

     Комнатушка была забита бабьим уютом, понятно, до потолка. Ничего не стояло Миленького разве что на головах у хозяек. Протискивались за стол на диван с вогнутыми животами. Как язвенники. Сразу провалились на диване к полу – удивлённые головы кадрильщиков стали походить на шары. Ну которые можно брать и надевать на руку. Дамы сидели нормально, напротив, на стульях. Одна была с вольным воротом платья и очень вольной в этом вороте головой. Выглядела от этого замысловато. Вроде комбинации из трех пальцев. Где преобладающим является большой. У другой ворот был запахнут наглухо, с пуговицами по плечу. Такие бывают только у рапиристов. «Ну, вздрогнули?» Вздрогнули. Девки сразу и как-то обязательно закурили. Чуть погодя ещё заглотили по полстакану. Музыка гремела. Одна торгашка (которая с глухим воротом) уже прыгала в танце по комнате с Трубчиным. Ножки её зависали в воздухе как рогульки. Вторая, забыв про вольности головой, сидела рядом с Серовым, обиженно отклячив губы. Которые напоминали обсосанные леденцы. Потом они обе как-то разом окосели. Начали хихикать, матюгаться, чего-то бренчать. Стали вдруг как в дым расстроенные два пианино. Это удивляло. Торгашки ведь. Обе же с базара. Одна мясом торгует, другая в овощном павильоне. И – на тебе. Дальше и вовсе – вдруг заплакали. Обе. Враз. Начали выть. (И что теперь с ними делать? – Трубчин вытаращился на друга.) Забыв о кавалерах, дико бродили в приспустившихся почему-то чулках. Будто таскали толстые свалявшиеся паутины. («Вы чего? чего? девочки?» Это Трубчин.) Кларнет скулил как собака. Вроде как танцуя, тяжело толклись друг перед дружкой. По-прежнему – точно в сырых, свалявшихся тенётах на ногах. Трубчин кинулся, стал учить их танцевать. Подмигивал Серову: ведь самый момент, Серёга! Не теряйся!..

     Но Серов уже шёл по коридору. Серов уже оборачивался на старух. С недоумевающим, беззащитно-детским лицом. Лицом человека, которому внезапно выстрелили из-за угла. Из-за угла, который он уже прошёл. Выстрелили в спину.

     Словно разваливающуюся телегу с оглоблями, несло следом длинного Трубчина. «Серёга! Серёга! Ты куда? Погоди! И я с тобой!» Ударялся о старух. И те покорно кланялись вслед. Как полосатые царские версты.

 

     Уже через два дня, придя после занятий и сбрасывая в парадном обувь, Серов почуял неладное. Брошен был прямо на пол мокрый зонт. Туфли Евгении валялись… Бодро вошёл в комнату. «Ну, как ты тут? Не скучала?» Пощечина была как селедка. Как длинная мокрая сельдь. Евгения упала на кушетку в рыданиях. «Ну что ты! Услышат ведь». Наш дон жуан сидел на самом краешке кушетки. «Успокойся». «Не прикасайся ко мне!» Ноги замелькали перед носом Серова очень опасно. Выказывали из паха женщины кулачный менструальный абрис. Серов еле успел отскочить. Однако – ненормальная. И заходил по комнате. И заходил. И вдоль. И поперёк. Вообще-то, что, собственно, произошло? Что?! Ну был, был! С Трубчиным! (Уже доложили. Сплетники.) Был! И что? Ведь изучал! Просто изучал! Рассказ ведь пишу. А-а! «Расска-аз»! «Изуча-а-ал»! В следующий миг Серов будто ловил обезумевший шиповник. Целый куст шиповника! Поймал. Зажал. Весь. Прижал к себе женщину всю. Ощущал живое невозможное железо. Ну, будет, будет. Успокойся. Знаешь ведь. Твой я. Чего ж теперь? Ушёл я оттуда. Сбежал. Противно стало. Не гожусь я для этого. Знаешь ведь. Зачем только, дурак, пошёл? Как дерьма наелся. Ну хватит, хватит. Ерунда всё это. Прости. Не надо. Люблю…

 

     Потом они лежали. На кушетке. Евгения обморочно спала. Глаза Серова были широко, удивлённо раскрыты. Как будто охранники его. Прислушивались к комнате. К мирку в ней.

<a name="TOC_id20269881" style="color: rgb(0, 0, 0); font-family: "Times New Roman"; font-size: medium; background-color: rgb(233, 233, 233);"></a>

<a name="TOC_id20269883"></a>23. Хорошо стоим? Да лучше некуда!

     В забегаловке на Садовом пивники стояли с пенными кружками – как с лирами. Хорошо ведь стоим? Да лучше некуда! После двух сотворённых ершей Дылдов и Серов тоже ожили. Мордочки их залоснились. Точно пара добрых старых медных монет. Зенов Федор был трезв. Почти не пил из стоящей перед ним кружки. Сердитые, как в автобусе локти, толкались его безапелляционные слова: «…На нормальный акт они не способны. Все они развратники. У них заменительно всё. Заменительные действия. Онанизм. С собой. С партнершей. Они извращенцы. С фантазиями павианов. Их надо в обезьянники помещать. Вся порнография рассчитана на таких. Павианов и павианок. Если для нормальных мужика и бабы половой акт это стремление друг к другу, мучительное единение, протянутое через годы, через века… то для них всё – игра, хихиканье, эксперименты. Отсюда вся их порнография. Все их павианские позиции, позы. Отчего нормального человека стошнит, им – сладострастненькая радость. Они же неполноценны, жалки, ущербны! Они наивно даже не подозревают об этом. Об этой ущербности своей. Неполноценности… Онанируют, понимаешь. Они как бы только наблюдают свое соитие. Со стороны… Развращённые павианы!» Дылдовская шея уже наливалась кровью, уже тряслась, как всегда готовая лопнуть, разорваться, но он поощрял Зенова, поощрял, укрощая свой рвущийся голос: «Продолжай, Федя, продолжай…» – «А чего продолжать? – удивлялся Зенов. – Неужели не ясно?..» Парень хмурился. Сосредоточивался. Недовольно смотрел на пол возле столов. Русские плевки на полу были непросыхающи. Неистребимы. Как грибницы! Серов и Дылдов удерживали свои кружки виновато. Двумя руками. Уже как братины. Терпели. Начинала пихаться новая тирада, новая истина: «Взять хотя бы – как у монахов было. (Втихаря отпивали. Мелким глоточком.) Раньше, в старину. В монастырях… (Братины останавливались.) …Я не о сексе! Успокойтесь! (Братины переводили дух.) Скажу, к слову, о вере так называемой. Мода такая пошла. Полоса. Девицы особенно. Как под зонтиками в ясный день. Подтуманенные. Подтуманенные религией. Так, на всякий случай. А я говорю – где бог? Покажите! Е-рун-да! Иконки, крестики пошли. Вытаскивают потихоньку. Пыль сдувают. В ризы новые рядят. Припудривают вроде бы наукой. Подгоняют. Ждут. Ждут ренессанса своего. Попы. Старух им уже мало. Им молодежь уже подавай. Пусть ждут. Авось, дождутся. У нас-то сейчас – ослы правят бал. Торричеллиева пустота вокруг. Так что, может, и дождутся. По их же поговорке – свято место пусто не бывает. Да я не об этом – о монахах. Как у них была устроена работа. Работали, чтоб жить – и всё. Хватит. Больше не надо. Рыбу, зверя – лишь сколько необходимо. Они вот как раз и показали (миру, всему миру) – человеку немного надо. Вот где истина!.. А где чистоган пошёл, прибыль, расчёт – там человека нет. Потребности-то раздули. Искусственно. И раздувают дальше. Люди глаза выпучили, гоняясь за ними. Люди-то – уже не монахи. Они теперь – цивилизованные. Вот и пошла им в голову всякая дребедень: стимуляция производства, наращивание, догоним и перегоним! А остановиться уже нельзя. Бежишь со всеми. И шарик этот радужный, надувной впереди тебя болтается. И всё больше, больше он. Уже шар, шарище. И ты на нём уже – муха, блоха. И сил у тебя уже никаких, чтоб шар этот обуздать, как-то усмирить. И вот лети, болтайся с ним. И не проткнуть его тебе, и не отбросить!»