Муравейник Russia. Книга вторая. Река (СИ) - Шапко Владимир Макарович. Страница 95
Рассказ тот первый свой Серов принёс в редакцию написанным от руки. Не перепечатал даже на машинке. Написал в тетрадке в клетку. И его сразу было завернули. Одна там замахалась ручками. Нет-нет-нет! Была она со столпотворением волос на голове. Из которого только промелькивала рыжая водичка очков. В таком виде! Тетрадочкой! К на-ам! Кошма-ар! (Совсем обнаглели!) Однако бородатый мужичок купеческого обстоятельного вида – остановил. Вернул Серова с порога. Полистал, вглядываясь в отдельные места, на одном задержался. Удивленно хмыкнул, глянув на Серова – ишь ты! Велел оставить как есть. Машинистка перепечатает. В общем, почитаем. Через неделю приходи. И в точности, как это делал директор совхоза из рассказа в тетрадке – куце отдал через стол руку Серову. Как Свиное Копыто Для Холодца. Которое Серов, бросившись, ухватил и с чувством затряс… Рассказ напечатали.
Из следующих трёх, которые окрылённый Серов сварганил за две недели – взяли ещё один. Вот это да-а. Тогда за двадцать три дня Серов накатал повесть. На экологическую тему. Истребление весенних прилетных селезней. На подсадных. На уток-крякух. (Повесть так и называлась: «На подсадную».) Кроме того, коммунальный быт там описывался, бедные и куркули, честные и ворюги. Всего наворотил. И повесть, на удивление, тоже была принята. (Да что же это такое!) Правда, в план следующего года. Серов быстренько – ещё одну. На этот раз о войне. Вернее, всё в повести происходит сразу после войны. (Обгоревший, сильно изуродованный, ослепший танкист не хочет возвращаться домой, к родным: к отцу, к жене, к сыну. Те узнают (из письма, которое написал врач), что он жив, лежит в госпитале, в Казани, и жена с девятилетним сыном из Сибири сразу же отправляется к нему. Показаны послевоенные поезда, пересадки, весь железнодорожный кошмар и мытарства тех лет…) Рукопись принёс солидно. В папке. Как никак четыре печатных листа. Гордый. Можно сказать, автор уже постоянный в журнале. Свой… Однако – завернули. Недоработано. Небрежно. Сыро. Так выразилась та, что была с полным хаосом и безобразием волос на голове. С болотной водой в очках. Работать надо, Серов, серьёзно работать. А не цветочки палочкой на лужку сшибать. (Это она выдала Серову на прощанье. Фамилия её была – Славченко.) Серов обиделся. В редакцию не ходил месяца три. Повесть валялась дома. Ничего не делал с ней, не прикасался. Евгения торжествующе поглядывала на мужа во время чая: кончился вроде бы литературный запой. Литературный бред. Баловство. Пора и за ум браться. А то вон, со стипендии даже чуть было не слетел. Со своей литературой… Наш писатель! – подмигивала всем ничтожнейшая Нюрка, бегая с посудой из столовой в кухню. Серов смотрел волком. Писание, литература были заброшены. Серов, как литератор, погибал.
Спасение пришло – откуда и не ждал. Однажды в центре, у главпочтамта он встретил ту, из редакции, Славченко. Она сама остановила его. Спросила, почему перестал приходить. В редакцию, разумеется. Вода очков её посреди волосяного непролаза была серьёзной. Серов изобразил вьющееся растение. И вот тогда эта сорокалетняя тётка с жуткими волосами вдруг говорит – что нужно сделать с повестью, чтобы она обрела приемлемый вид. Просто переставить главки в двух местах. Сцену попытки самоубийства (в госпитале, танкистом) – в начало, начать этим, а встречу с ним – жены, сына – в конец. Закольцевать Сюжет. Помимо этого Переписать некоторые места. Которые никуда не годятся стилистически. (Собственно, там нет никакого стиля.) И места эти были названы точно. (Однако память у тёти!) Всё это она выговаривала Серову строго, требовательно. Как нерадивому ученику учительница. Педагог. И пошла от него, не попрощавшись. С волосами сзади – точно толпа. Точно столпотворение на базаре. Как будто вообще не видела никакого Серова и ничего ему не говорила. Вот так Славченко!
В институте, когда выходил очередной рассказ и уж особенно когда вышла целая повесть, – Серов раздавал журналы с ней направо и налево, скупая их по городу в киосках десятками. Но… но странное дело – славы не было. Так, пшики одни… Ничего… читать можно… И особенно часто – пресловутое За-абавно! И покручивают смеющимися головками. Как гайками. Показывая ими – как это «за-абавно»… З-знатоки… Более того, сопроматист Братчиков, ставя очередной неуд (пересдавал ему, гаду, три раза!), злорадно приговаривал при этом: это вам, Серов, не рассказики пописывать. Тут работать надо. Головой! (И этот туда же… Большой, слюнявый. Как блюминг!) И возвращал зачётку, потрясая ею перед всеми наподобие раззявленной гармони. Мол, пусть играет дальше, придурок. Вот так аукнулись в институте Серову его занятия литературой. О доме и говорить нечего. И Дражайшая (тёща), и её дядя Гриша гороховый смотрели на него теперь во время ужинов постоянно с улыбочками, ожидающе. Как всё на того же клоуна. Как на массовика-затейника с парохода. Ну что он там ещё выкинет сегодня? Вот сейчас, вечером?.. Да на столе вам, что ли, сплясать? А? Дражайшие? Заскочить и сбацать?!
Жена Евгения, на взгляд Серова, вообще стала вести себя непонятно. Когда-то (год, может быть, два назад) будучи тонкой, любящей его «лингвисткой», она говорила и даже писала (письма к подругам, к примеру) его словами, его оборотами речи. То есть тонко чувствовала нужный, правильный тон. Стиль Серова. Теперь же он с ужасом начал обнаруживать, что появились в её лексиконе, и сразу совсем другие слова. Такие, например, как – «волос», вместо «волосы». («У меня волос от этой шампуни плохой стал». Каково?!) Явно, чтобы злить его, говорила вместо «приготовить обед» – «сготовить обед». Говорила по-деревенски. (Прямо издевательство!) Вдруг непонятно откуда появились такие слова: «ночнушка»… «шлёпки»… «губнушка». (Что это?! Губная гармонь, что ли?!) Или совершенно поразительный оборот (подхваченный, конечно, где-то, подхваченный как триппер): «На фиг мне ваш график!» (Это она за столом, родным и смотрит на Серова с мстительным превосходством, дескать – слабо тебе? Писатель?.. «Положить Вермишелки? Классик?»)
Она внимательно и много читала. И больше всего как раз художественную литературу. Тонко чувствовала все стилистические промахи авторов. И особенно, что задевало – промахи его, Серова. Находила их, вынюхивала – и тут же: «Ты-ы! «Скотч» несчастный! Куда всунул-то его?!» (Это он не удержался и в деревенский рассказ вставил новое, входящее в моду словцо – Скотч.) И вот после всего этого – «на фиг мне ваш график!» Это уже было явное издевательство, вызов. Серов теперь точно уверился, что коверкает она язык назло. Чтобы завести его, Серова. Взвинтить. Спровоцировать. Довести до крика. Серов скрипел зубами, но держался.
В спальне у окна Серов отвоевал себе Свой Столик, где он писал. По раскиданным листкам бумаги стремительно бежали мелкие буковки, крепко сцепливаясь в слова и предложения. Бежали, неслись, догоняли друг дружку, но вдруг словно проваливались в глубокий снег, исчезали. Долго ползли где-то под снегом, потом радостно выскакивали – и снова чесали. Некоторые слова, не успев толком родиться, были безжалостно порублены пером (Серов писал только чернилами, авторучкой), пронизаны длинными копьями. Другие, застыв, трусливо ждали: казнят или помилуют? Третьи были уверены вполне, что уж они-то будут вбиты свинцом навечно в респектабельные ряды книжного листа… Впрочем, какого? где? в какой типографии?.. При виде жены Серов быстро закрывал написанное. Обеими руками. Будто птица-мать гнездо с птенцами. Напряжённо ждал. О! о! о! – ехидничала полуголая супруга, сдёргивая со спинки кровати халат и уходя в другую комнату.