Рубедо (СИ) - Ершова Елена. Страница 102
Генрих шагнул вперед. За спиной, будто того и ждали, разом захлопнулись двери, оставив его один на один с епископом.
Один на один с пауком.
— Сюда не часто заглядывают гости, — вновь заговорил Дьюла, проводя ладонью по ажурным узорам кованой решетки саркофага — диковинным птицам и зверям с драконьими хвостами, цветам с бриллиантовой росой на позолоченных лепестках, ощеренным пастям химер. Его голос, приглушенный и падающий, словно в вату, вызывал у Генриха неконтролируемый страх. — Ваш батюшка бывал дважды: на смерть собственного отца и после вашей инициации. Хотел просить совета у мертвецов. Хотя от Спасителя не остается ничего, кроме его сердца. Они хранятся здесь, — погладив крышку саркофага, дотронулся до трех мраморных шкатулок. — Сердце Генриха Первого, Генриха Второго и Генриха Третьего. А скоро к ним добавится и четвертое. — Он ухмыльнулся в открытую и добавил. — Ваше. — После чего качнул головой и закончил: — Ваш отец это понимал. Но ему, как и вам, некуда было идти. Надеялся на чудо, хотя настоящее чудо уже зарождалось внутри вас. Он не принял его. Глупец!
Слово прозвучало, как выстрел, и Генрих подался вперед.
— Вы говорите… о моем отце, — сжимая кулаки, выдавил он. — Попрошу соблюдать приличия!
— Вы гневаетесь? — все с той же рассеянной улыбкой произнес Дьюла. — Не нужно, ваше высочество. Гнев — смертный грех. Ваш доблестный предок это понимал. Взгляните!
Точно в дурном сне Генрих различил выбитую в бронзе надпись:
«Гнев есть погибель. Вспыхнув, унесет жизни невинных».
— Так и случилось, — продолжил епископ. — Невинные разделили судьбу своего монарха. Потому они здесь.
И, повернувшись, взмахнул рукой — словно счистил пелену с глаз.
Тогда Генрих увидел.
Их действительно было сорок: расставленных вокруг саркофага, черных, как смоль, облаченных в рыцарские латы.
— Остхофф и Рогге…
Высотой в два человеческих роста, каждый с фамильным гербом.
— Рехбер и Крауц…
Лица некоторых скрыты забралами, другие несли узнаваемый отпечаток рода.
— Штейгер и Зорев…
Сейчас неподвижных, но оживающих, когда пробьет полночь.
— Приближенные Генриха Первого. Черная свита. Они первыми познали силу Божьего гнева, и распространили его дальше, как заразу. Вы видите, ваше высочество, как страшны их лица? Видите язвы на шеях и руках? — голос Дьюлы скрипел, ввинчивался в висок, погружал в безумие, и четки снова хрустели меж пальцами — щелк, щелк. — Чумные бубоны мазали снадобьем из змеиного яда и измельченных лягушек, вырезали и прижигали каленым железом. Эти фигуры несут на себе отпечаток эпидемии, едва не уничтожившей Священную империю. Эти лица — копии, снятые с посмертных масок. Взгляните на них внимательнее, ваше высочество!
Генрих взглянул и почувствовал дурноту. Коснулся дрожащими пальцами воротника шинели.
— До… вольно, — прохрипел он. — Я не хочу…
— Вы узнаете их, не так ли? — в голосе Дьюлы — ни капли жалости, бусины четок все с тем же отвратительным звуком перекатывались в руках. — Как часто видели их потомков на балах? Обменивались любезностями? Пили с ними на брудершафт? Каково было целовать ту, чей далекий предок сейчас стоит здесь, напротив вас, с обезображенным чумными язвами лицом?
— Замолчите!
Генрих рванул ворот, и пуговицы отскочили, зацокали по мрамору, посверкивая круглыми боками.
Нет воздуха. Душно! Морфия бы!
— Вы ведь хотели увидеть, — с издевкой выговорил Дьюла, назойливо пробиваясь сквозь болезненный звон. — Так смотрите. Законы, о которых вы отзываетесь так небрежно, но по которым уже много сотен лет живет вся ваша династия, находятся здесь.
Епископ хлопнул ладонью по саркофагу, и что-то внутри загудело, зазвенело, или это мигрень разрывала на части голову?
Высеченные в бронзе буквы обжигали роговицу:
«Каждый кует свое счастье».
«Светя для блага народа, сгорай!»
«Прежде, чем исцелять других, исцелись сам».
«Императоры рождаются и умирают, но Авьен будет стоять вечно…»
Генриха скрутило судорогой. Оборвав последние пуговицы, он зашелся кашлем, давя рвотный позыв и сплевывая кислую слюну.
— Эти слова… так же пусты… как этот саркофаг, — с натугой выговорил он, вытирая рукавом подбородок и губы. — Но я постараюсь… исправить упущение.
И рывком выхватил револьвер.
Дьюла отступил — но скорее, от неожиданности.
— Ваше вы… — начал он, и кадык несколько раз дернулся над белым воротником.
— Молчите и… не двигайтесь, — просипел Генрих, держа револьвер обеими руками и безуспешно пытаясь унять дрожь. — Иначе я убью вас.
— Вы ведь Спаситель, — голос епископа скрипнул, будто ножом по металлу.
— Не убийца.
— Я убивал оленей и кабанов, — возразил Генрих, втайне радуясь, что перчатки не дают соскользнуть мокрым пальцам с крючка. — А вы куда хуже… чем олень или кабан. Вы паук, ваше преосвященство. Сосете кровь из прихожан… Плетете интриги за спиной моего отца, закрываете больницы и школы! Авьен задыхается в ваших сетях! Всем будет свободнее дышаться без вас!
Дьюла выпрямился, и его лицо закаменело.
— Вы спятили, — процедил он, едва разжимая губы. — Но я понимаю, что гложет вас, ваше высочество. Мне доложили. Я мог бы дать вам…
— Молчите! — револьвер вильнул в руках, желудок скрутило коликами, и Генрих, сохраняя равновесие, прижался плечом к саркофагу. — Мне стоило догадаться. Я хочу, чтобы вы написали отречение… Добровольно отказались от сана и всех притязаний, с ним связанных. Но сначала… — Генрих облизал высохшие губы. — Сначала вы найдете лекарство. Иначе я убью вас! — сглотнув, смахнул со лба налипшие волосы. Пот стекал ручьями, перед глазами стояла пелена. — Никто не знает, что мы здесь, внизу, под Авьеном. Знали бы — пришли бы на помощь. Но я убью вас, а тело сожгу. Наполню вашим прахом четвертую шкатулку, — эта мысль показалась Генриху столь забавной, что он не удержался от усмешки и добавил: — Как вам это нравится, ваше преосвященство? Хотите занять мое место?
Показалось, Дьюла скользящим движением смахнул что-то с саркофага. Генрих оттер пот и увидел, что епископ по-прежнему не двигается, и его лицо мертво, как у бронзовых истуканов.
— Вы ведь просвещенный человек, ваше высочество, — заговорил Дьюла, небрежно роняя слова. — Славный потомок великой династии. И не станете совершать неосмотрительные поступки, даже если вам сейчас тяжело. А я знаю, что вам тяжело! Вас лихорадит. Вам нужен морфий. Но если убьете меня, никто не подскажет, где его взять…
— Ублюдок! — просипел Генрих.
Револьвер в его руках повело.
— В вас говорит болезнь, — между тем, продолжил епископ, слегка наклоняясь вперед и — даже под дулом револьвера! — глядя на Генриха с отвратительной, унижающей жалостью, от которой хотелось вымыться. — Вы не злой, просто больной человек. Сколько вам осталось? Шесть с половиной лет, может, меньше.
Его голос обрел вкрадчивые нотки, и Генриху стало казаться, что его обволакивает что-то темное, липнущее к коже, мешающее дышать.
Это был дурной сон.
Очередной кошмар, где оживали мертвые бабочки и детские чудовища. Но от этого кошмара не проснуться.
— Хотите власти? — продолжил епископ. — А сумеете ее удержать? Подумайте, куда эта власть заведет всех нас. Не лучше ли принять судьбу и довериться тем, кто знает, что с этой властью делать?
— Довериться… — покривился Генрих, с трудом фокусируя взгляд на расплывающейся фигуре. — Неужели… вам?
— Да, ваше высочество. Именно мне, — тень епископа качнулась и выросла до потолка. Генрих рядом с ним стал вдруг маленьким и хрупким, точно он и не Спаситель вовсе, а глиняный сосуд, помещенный в печь-атонар.
«Алю-дель» [30] — пришло из детства забытое слово.
Так когда-то давно называл его этот длиннолицый, прилизанно-черный, истекающий ладаном человек. Он закрывал печное отверстие заслонкой и подсматривал в окошко — за стеклом мигали жучиные глаза.