Рубедо (СИ) - Ершова Елена. Страница 65

— Я верю всему, что скажет мой Спаситель, — мурлыкала Марцелла, накрывая его рот поцелуем и с чувственным стоном впуская в себя. И это было ослепительно хорошо! Так хорошо, что, вернувшись в Ротбург в приподнятом настроении, Генрих сразу позвал Томаша и сказал:

— С сегодняшнего дня к черту морфий! Никаких больше лекарств и медиков я не потерплю. Тем более, скоро Рождество, а я обещал отцу вести себя с гостями пристойно.

— Я рад такому решению, ваше высочество, — всегда аккуратно-сдержанный, на сей раз Томаш не попытался скрыть ликования. — И выброшу все немедля.

— Зачем же выбросить? — возразил Генрих, загораживая саквояж спиной. — Я лучше уберу в шкаф. Вот сюда, на самую дальнюю полку, а ключ пусть хранится у тебя. Никому его не давай, слышишь? — и, усмехнувшись, добавил: — Даже мне самому. Это приказ!

В тот момент шутка казалась ужасно удачной. А потом, спустя несколько часов, стало уже не до смеха.

Его болезненная нервозность не ускользнула ни от министров, ни от прибывшего вечерним поездом турульского графа: взгляд Белы Медши пронизывал до костей, точно он понимал, что так сильно гложет Спасителя. И Генриху, задыхающемуся в форменном панцире, пришлось терпеть и выслушивать, как счастливы его видеть, и врать, что он счастлив тоже, и что с удовольствием — пусть будет завтра, да-да! — примет посла для крайне важного разговора.

Выпитая за ужином бутылка Порто и отличные, подаренные турульцем сигары отчасти приглушили грызущую тоску, но это было кратковременным облегчением, затишьем перед грозой. И следующим утром она пришла — вместе с духотой, вспышками молний внутри черепной коробки и грохотом фортепианных аккордов.

— Томаш! — снова прокричал Генрих, захлопывая книгу, и когда камердинер вошел, отрывисто бросил: — Помоги мне одеться и приготовь бумаги, в десять я ожидаю адъютанта.

— В половину десятого, ваше высочество, поезд прибудет немногим раньше. У вас еще есть время для утреннего кофе.

— Не нужно, — сказал Генрих, оттирая со лба пот — тот тек ручьями, заливая глаза и насквозь пропитывая исподнее. — Меня отчего-то мутит. Видимо, следствие бессонницы…

Минувшая ночь прошла в мучении. Генрих крутился на мокрых простынях и не находил места. Мысли ворочались неповоротливые, тяжелые, на грани реальности и бреда, и Генрих видел то склонившееся над ним лицо Маргариты, то косую ухмылку Дьюлы, то каменный взгляд отца. И все это рассыпалось искрами холь-частиц и тонуло в прозрачной белизне морфия.

Морфия!

Генрих глухо стонал в ночной тишине, роняя лицо в подушку и плавясь от необъяснимой, ни с чем не сравнимой жажды, стараясь не думать о пузырьке с аптечной наклейкой «Morphium Hidrochloricum» в надежде, что суета грядущего дня избавит от назойливых мыслей.

Теперь же он курил сигару за сигарой, пробовал читать, пробовал листать бумаги, скользя по прыгающим строчкам — глаза чесались, точно в них насыпали песка. Прошения, счета, рапорты, письмо от адъютанта: Андраш писал, что вся партия ружей оказалась бракованной, и сделать с этим ничего нельзя.

Генриху было наплевать.

Сейчас ему наплевать на все, кроме мутной, поднимающейся как ил со дна, тянущей боли и невыносимо-раздражающих воплей за стеной.

Ревекка тем временем завела арию Casta Diva [19], отчаянно перевирая слова.

— Нет, это невыносимо! — Генрих поднялся, роняя стул. — Я велю ей замолчать, пока она не рассердила гостей или, того хуже, отца!

Как был — в не застегнутом кителе, — прошел через салоны. Сейчас он завидовал гвардейцам — этим бесстрастным истуканам с пышными плюмажами на киверах, — казалось, им нет дела ни до самого Генриха, ни до истошных завываний кронпринцессы, ни до тяжелого аромата лилий, удушающей волной накатившего с порога.

Прикрывшись рукавом, остановился в дверях.

Его не услышали.

Ревекка, экзальтированно запрокидывая голову с крупно завитыми буклями, старательно выводила:

— Ah! bello a me ritorna
Del raggio tuo sereno! [20]

Ее пальцы — крепкие, недлинные, более подходящие дочери мясника, чем принцессе, — терзали клавиши. Стоящая рядом молоденькая гувернантка с готовностью перелистывала страницы нотной тетради, тогда как вторая — немного поодаль, — энергично взбалтывала что-то в бокале, и серебряная ложечка била о края — цок! цок! — будто колотила прямо по мозжечку.

— Прекра… тите, — подавляя дурноту, выдавил Генрих. Капля пота скользнула на губы, и он слизнул ее языком. — Тихо, я сказал!

Ложечка в последний раз брякнула о край бокала. Ревекка, сбившись, выдала такой раздражающе-визгливый аккорд, что Генриха затрясло.

— Какая поразительная… бесцеремонность! — давясь словами, заговорил он, ненавидя сейчас и жену, и ее служанок, и все, на что ни падал взгляд: массивные вазоны с лилиями, картины в игривых рамах, цветные подушки, статуэтки, забытую в кресле вышивку. — Вы видели, который час? У нас сегодня гости… Герр посол устал с дороги и хотел бы отдохнуть. Я пытаюсь читать, в конце концов! — и, поймав улыбчивый взгляд служанки, сорвался на фальцет: — Все вон! Живо!

Женщины подхватили юбки и порхнули из комнаты. А Ревекка осталась.

— Друг мой! — сказала, поднимаясь. — Не сердиться, да? Я собралась пить сырой яйцо, чтобы делать голос чистым и красиво. Я знать, вы любитель музыки!

— Ненавижу музыку, — дрожа, ответил Генрих. — Уж точно не вашу.

— Да-а? — брови Ревекки обидчиво изогнулись. — Но его величество Карл Фридрих ценить мой игру! Он сказал: «Сударыня, вы крайне усердны!»

— То была вежливость, не похвала, — со злой радостью Генрих отметил, как по щекам Ревекки поползли красные пятна. — Вы играете ужасно. И поете тоже.

— Коко… — Ревекка заломила руки и подалась навстречу. Ее глаза, округлившиеся и блеклые, набухли слезами. — Я желать сюрприз… вам и вашей матушке!

— Моя матушка считает вас пустоголовой курицей! — резко оборвал Генрих, отпихивая супругу. — И я полностью разделяю ее мнение, потому что вы глупы! Несносны! Никчемны!

Не скрывая раздражения, смерил ее сверху вниз, отмечая напудренное, но не ставшее от этого ни моложе, ни привлекательнее лицо; подвитые по устаревшей моде кудри; прыгающие влажные губы… Он целовал их той ночью? Спаси, Пресвятая Дева! И эти нескрываемые слезы, и эта покорность разозлили Генриха, и захотелось сделать еще больнее.

— Не трогайте больше фортепиано, — глухо сказал он. — Это семейная реликвия. И не смейте петь! Вы делаете это хуже ослицы, — вышагнув за порог, подумал и добавил: — И танцуете как верблюд!

Только потом захлопнул дверь.

Из-под перчаток — сноп искр. Под ногами захрустели обуглившиеся ворсинки ковра: Генрих давил их с особым злорадством. Так, так! Он слышал за спиной приглушенные рыдания, но вместо раскаяния вспыхнул еще большим гневом.

В кабинете уже поджидал Андраш.

— Приступим к делу, — с усилием проговорил Генрих, падая в кресло. Адъютант — удивительно повзрослевший, взлохмаченный и румяный, пахнущий морозом и дымом, — отнял руку от козырька и, бодро чеканя шаг, да так, что под каблуками потрескивал паркет, приблизился к столу.

— Копии приказов. Чертежи. Протоколы. Сметы, — говоря, выкладывал из саквояжа бумаги. — Галларские фабриканты любезно предоставили мне необходимую документацию. Устроили экскурсию по цехам. Я записал кое-что, — на стол легла пухлая тетрадка, — тут бы привлечь авьенских инженеров, тогда можно наладить собственное производство.

— Я ознакомлюсь на досуге, — пообещал Генрих, пряча тетрадь в секретер.

— Но партия безнадежно испорчена?

— Весь заказ, ваше высочество. Галларцы недоумевают: в бумагах стоят ваши подписи.

Генрих трясущейся рукой подвинул бумаги. Его подпись — размашистая, витиеватая, скрепленная гербом, — гордо красовалась на законном месте. Вот только диаметр не тот, и технические характеристики в утвержденных чертежах чуть-чуть разнятся с исходными.