Рубедо (СИ) - Ершова Елена. Страница 70
— Лежите, ваше высочество! — ладони лейб-медика удержали за плечи. — Осмотр не закончен…
— К дьяволу осмотр! Мне нужно знать!
Генрих порывался подняться, но голова кружилась, и тело казалось слишком тяжелым, слишком непослушным. Конечно, ему не скажут, что Томаш мертв: будут скрывать, отводить лживые взгляды, перешептываться за спиной. Что угодно лучше, чем правда!
— Будьте благоразумны, — убеждал лейб-медик. — Ваше здоровье — самое ценное, что есть у империи!
Он не договорил и обмер. Из пляшущей зыби вышагнул мертвец — как прежде, осанистый и строгий, затянутый в привычный сюртук. Водрузил на столик поднос с завтраком, расстелил белое-белое, сдернутое с руки полотенце, и сам встал рядом — такой же белый и тоже нестерпимо пропахший медикаментами.
— Прошу простить, — Томаш склонил перебинтованную голову. — Долг требует приступить к моим непосредственным обязанностям, а я и так опоздал на восемь минут.
Пройдя через салон — прихрамывая, но все-таки сохраняя осанку, — камердинер раздвинул портьеры. Морозный свет пролился на стены, высинил стеллажи и тщательно выбритые щеки Томаша — осунувшегося, болезненно-бледного, но живого.
— И куда подевались бакенбарды? — улыбнулся Генрих, чувствуя, как тает сковавшая грудь тяжесть. Мысли — живой? живой! — бестолково толкались под черепом, бились о морфиновую сонливость.
— Пришлось сбрить, ваше высочество, — невозмутимо ответил Томаш. — Извольте одеться, ее императорское величество телеграфировала, что приезжает утренним поездом.
— Не может быть! — воскликнул Генрих и, перехватив недовольный взгляд лейб-медика, велел: — Ступайте, любезный! Сегодня я больше не нуждаюсь в ваших услугах.
Тот, поджав губы, сгреб в саквояж звенящие склянки, и удалился, бурча под нос:
— Пресвятая Дева! Вместо одного упрямца я получил двух!
— С вашего позволения, — между тем, продолжил камердинер, по-хозяйски счищая с мундира едва различимые соринки, — я передал корреспонденцию секретарю, пусть рассмотрит прошения и счета. Также, с вашего позволения, я приказал перестлать паркет, ваша матушка расстроится, если увидит, а через день начнут съезжаться гости. Ваш кучер Кристоф вернулся на рассвете и доложил, что баронесса фон Штейгер в особняке одна. И что это вы обронили?
Нагнувшись, поднял платок — вышитые золотой нитью уголки и инициалы Генриха.
— Подарок супруги, — рассеянно ответил он, стараясь не думать о прошедшей ночи. — Выбрось, Томаш. — Но все-таки вспомнил коричневые крапинки у зрачков, и робкие поцелуи, и доверчиво прильнувшую голову к его плечу. Устыдился и добавил: — А, впрочем, оставь, бедняжка так старалась, — и, глядя, как медленно, точно боясь потревожить раны, камердинер помогает ему попасть в рукава сорочки, произнес: — И прости.
Старик на мгновенье замер — только что его руки порхали над принцем, и вот застыли на весу — два пальца на левой руке замотаны, под манжеты и воротник убегают ленты бинтов.
— Я повел себя недопустимо и… опасно, — с усилием продолжил Генрих, неосознанно поглаживая ладони. — Но был не в себе…
— Знаю, — спокойно отозвался Томаш, сутулясь над ним. — Я уже понял, что вы пропали, и отчасти виню себя, раз подавал вам проклятое снадобье.
— Мой бедный Томаш! — откликнулся Генрих, медленно опуская ноги на прожженный паркет. — Не в твоих силах противиться воле своего принца, как не в моих — противиться тяге к морфию. Эта ночь была тяжелой для нас обоих… Что ж! Я готов подписать отпускную бумагу, чтобы ты отдохнул и залечил ожоги.
— И кто же будет присматривать за вами? — осведомился Томаш, глядя на Генриха исподлобья и аккуратно застегивая ему воротник.
— Какая разница? Мало ли во дворце слуг! Да хотя бы Андраш…
— Осмелюсь заметить, Андраш адъютант, не камердинер. Он совсем молод, а я знаю вас с детства, ваше высочество, — застегнул последнюю пуговицу и подал китель. — Никто не знает вас лучше меня. Что вы предпочитаете, а от чего держитесь подальше, во сколько у вас подъем и сколько заложено на водные процедуры, в какой момент к вам лучше прийти с докладом, а в какой не тревожить вовсе… я долгие годы служил вам, ваше высочество, это не первые мои ожоги. И за все усердие вы желаете меня отстранить?
— Не отстранить, Томаш, я…
И запнулся, глядя в побелевшее, непривычно голое лицо камердинера. Его нижняя губы дрожала, в глазах застыла тоска брошенного пса. Старый, но все еще готовый служить, еще не растерявший преданность.
— Ничего, — сказал Генрих. — Я поторопился. Я…
И не договорил: узнал фиалковые духи раньше, чем она вошла в салон. Кровь стала пламенем, слова — углями.
— Вы? Не ожидал…
Императрица улыбнулась красивым ртом — глаза же, запрятанные в тенях дорожной шляпки, остались спокойны и надменны, — и протянула руку для поцелуя.
— Не забывай, дорогой, я не люблю шумиху. Ты — первый, кого я хотела увидеть.
— Я велел никого не впускать.
Взволнованная дрожь накатила — и схлынула. Так странно — был огонь, и нет. И теперь ни трепета, ни чувств — одна зола.
— Не впускать? — она озадаченно приподняла брови. — Вот новость! Я императрица! К тому же, твоя мать… Но что же ты сидишь?
Генрих поднялся, держа ладони за спиной, коснулся сухими губами затянутых в шелк пальцев. Они порхнули по его щеке, тронули завиток у лба — Генрих отстранился:
— Не нужно.
— А ты совсем одичал на службе, — с обидой заметила императрица, опуская руку. — Недаром я получала столь странные донесения.
— О чем? — раздраженно осведомился Генрих и, отойдя к столу, принялся застегивать китель: проклятые пуговицы не слушались, бестолково крутились в забинтованных пальцах.
— Сущую бессмыслицу! — краем глаза отметил, как нервно дернулись плечи императрицы. — Признаться, я пожалела, что справилась о твоем здоровье. Писали, будто бы ты болен, и что лекарства не помогают, а наоборот, и приступы случаются чаще, и совсем не спишь по ночам…
— Я прекрасно сплю! — перебил Генрих, отталкивая подоспевшего на помощь камердинера и некстати вспоминая прошедшую ночь. — Спросите у Томаша!
Императрица брезгливо повела тонким носом и поджала губы:
— Я не признала сразу. Обриться наголо? Ужасно! Томаш, сейчас же покиньте салон и приведите себя в надлежащий вид!
Камердинер поклонился и шагнул к дверям.
— Томаш останется! Меня вполне устраивает его вид.
Камердинер поклонился снова и вернулся за спину Генриха.
— Да ты и сам выглядишь не лучшим образом! — голос императрицы зазвенел от возмущения. — Как похудел! Осунулся! Под глазами круги! Что с тобой, Генрих? Ты переутомляешься? Или вправду болен?
— Отчего вы спрашиваете? — он, наконец, оставил борьбу с пуговицами и повернулся к матери. Ее фигура, подтянутая и стройная, отбрасывала на стену пергаментную тень. В тени шевелились бабочки: подаренная Натаниэлем Brahmaea, и синекрылая Morpho, и Acherontia atropos, и сотни других — пестрели иссохшие тельца, от стекол отражались оранжевые сполохи. Не жизнь — имитация жизни.
— Я беспокоюсь о тебе, мой мальчик, — ответила императрица, глядя на Генриха снизу вверх, и ее глаза тоже были, как подсвеченное стекло. — Ты сын мне.
— Вы вспомнили об этом? — он не сдержал усмешки. — Прекрасно! Дальше?
— Я была против твоего назначения инспектором пехоты, и оказалась права. Это путешествие не пошло тебе на пользу.
— Об этом больше не волнуйтесь, я отстранен.
— Вот как? — взгляд императрицы потеплел. — Не скрою, я никогда не хотела видеть тебя солдатом. Ты совершенно не создан для армии, мой Генрих! Я прочила тебе университет.
— А отец считает иначе. Но вам лучше знать, для чего я создан. Всем лучше знать, кроме меня самого.
— Ты обозлен? — она поджала губы. — Жаль. Вижу, напрасно спешила, ты совершенно не рад встрече.
— Простите, матушка, что снова не оправдал ваших ожиданий, — Генрих манерно поклонился, и щеки императрицы возмущенно запунцовели. — Я, в самом деле, не очень хороший сын. Отец считает меня неудачником и запирается в кабинете. А вы каждый раз сбегаете из Авьена, будто из клетки, — он досадливо пожал плечами и добавил: — Знали бы вы, как мне самому иной раз хочется сбежать или запереться от всех! Но ваши шпионы находят меня везде, везде! И даже в собственных комнатах я не могу побыть в одиночестве!