Сон Лилии(Легенды и сказки) - Любич-Кошуров Иоасаф Арианович. Страница 10

Бывало, как заметит, если ему тоже хотят сказать что-нибудь, — сейчас:

— Нет, нет, батенька, вы послушайте…

(Дедушка очень хорошо их умели передразнивать).

И опять:

— Бу-бу-бу, бу-бу-бу…

Да так иной раз больше часа.

Так и не выпускает из рук пуговицы.

Иного морит — морит… раз из города один был черный такой, волосастый — слушал-слушал…

Шапка, говорит, (ну т. е. не шапка, а как там его звать) дай, говорит, пощады: у меня — жена, дети…

Ну, а иной и постесняется.

И все больше про Воронеж любил рассказывать.

— Такой — говорит, — город, такой.

Опять-же, говорю, мне все равно: Воронеж — так Воронеж, а иной, может, заграницей бывал?..

Всякие тогда господа бывали. И бывало, так что сидят в гостиной, ну и кто-нибудь (говорю ж всякие тогда господа были) начнет таим рассказывать, скажем про папу римского…

А он сейчас:

— Бу-бу-бу… А вот, господа, был я в Воронеже…

Иногда даже с учеными, с учителями там с докторами спорил.

Что с ним поделаешь! Они ему свое, а он свое.

Такой уж беспокойный был.

Ну и значит, задумал он жениться.

А была тут не далеко у одного тоже барина дочь. Красавица, умница на фортепьяне ли, по-немецки, по-французски — прямо, можно сказать на всю губернию…

Да. Хорошо. Вот, значит, надел он сюртук, который поновее, рубашку там с манишкой сапоги велел вычистить, поехал.

Ну, так и так, мол, как это вообще у господ, — «не могу ли просит вашей руки?»

А та, знаете, поглядела — поглядела:

— Нет, — говорит, никак нельзя…

Ну, он ей то, другое, про Воронеж там — нет, уперлась на своем:

— «Нельзя» — и конец!

Ну, нельзя и нельзя — уехал.

А тут ему кто-то и расскажи про Бороду.

— Съездите, дескать, Шапка, к мельнику Бороде: он как-нибудь наколдует, чтоб она согласилась за вас замуж выйти.

Хорошо. Поехал он к Бороде… да… «можешь»? — говорит.

Ну они колдуны — разные; опять-же вам скажу, все равно, что мастер: один мастер замки делает, другой топоры, третий клещи: каждый — свое.

А подите, скажите замочнику, чтоб он клещи сделал — он, может, и сделает, а все не то.

Так и Борода:

— Нет, — говорит, — вот день. На ночь я могу обратить, а это — нет.

— Ах ты — говорит — жалость какая; а ты Борода, попробуй.

— Что ж, — говорит, — мне пробовать: не мое дело.

Сел это «Шапка» на лавку — видит, плохо дело. Сидит, думает. Что делать?

И Борода тоже сидит. Он, знаете, и своим господам не очень потворял; а с чужими всегда так: граф ли, князь ли, — ему все одно.

Конечно, — старик, опять-же колдун, ему и прощали.

Сидит, отрезал себе хлеба, есть на «Шапку» и не глядит. Сердитый сидит.

Думал, думал «Шапка»… Вот, что, — говорит, (а он тоже знал, как они постоянно с Коренем друг перед дружкой: как петухи — «Вот что, пойду я тогда к Кореню».

— Что ж говорит Борода, — иди…

Однако, крякнул, сдвинул брови, глядь, глядь на «Шапку», сердитые такие глаза. Потом плюнул. — Совсем рассердился.

— Больше к кому же, — говорит «Шапка», — только на него и надежда.

Молчит Борода.

А «Шапка» опять.

— Эх, Корень, Корень…

Тоже был не без хитрости.

Покрякал, покрякал Борода, повернулся к «Шапке», мигнул бровями.

— Чья, — говорит — панночка-то? (барышня, значит).

Сказал «Шапка».

Опят глянул на «Шапку».

— А сколько заплатишь?

Ну, столько-то, мол.

— Хорошо, — говорит Борода, — постараюсь, только дам я тебе настоящий ответ через три дня…

Вы думаете, почему, через три? Хорошему колдуну приворожить кого-нибудь, может и минуты много, да Борода совсем по этой части не знал. Вот что.

И решил он, значит, тут сходить на Большое Болото, как говорила русалка…

Может, он и не пошел бы, когда б не «Шапка»: очень уж он донял его Коренем.

Вот, значит, велел он своей бабе коржей натереть на дорогу, взял сала, взял ветчины, водки штоф, оделся по-праздничному, пошел.

Баба провожать вышла.

— Куда ты, — говорит, — старый, на ночь глядя?

А правда — ночь не ночь, а уж темнеть стало.

— Не твоего, — говорит, — ума дело.

Подтянул пояс потуже, сошел с крыльца.

— Ну, — говорит, — прощай, к завтрему вернусь…

Баба туды — сюды.

— Как — к завтрему?!

Махнул рукой, ничего больше не сказал и пошел.

Не любил он с бабами разговаривать; разве какая ведьма или колдовка, да и то говорил: — какие теперь ведьмы?.. «вот в старину…» — Не любил.

Хорошо, вышел на мост; стадо только что прогнали, пыль это по дороге, с дороги на выгон набегает, стелется по низу, далеко по всему выгону. В огородах галки шумят на ракитках: собираются на ночлег.

Ясная — ясная вода в реке, не колыхнется, гладкая как стекло, чуть-чуть от зари около берега отливает золотом, только тускло — тускло…

Стая уток плывет через реку, быстро плывут прямо к берегу — видно, что торопятся. Гуси выбираются на берег, а какие уж на берегу — либо сидят, либо отряхиваются после воды, чистятся.

Далеко, далеко видно — на берегу стоит мужик, одевает рубаху.

Вышел Борода на выгон, с выгона прямо в поле. Тихо в поле, только перепел кричит, громко кричит, хрипло, да коростель; но коростель совсем уж далеко — должно быть в лугах. Идет Борода по дороге налево — рожь, направо — рожь, по всему полю — конца не видно. Смолкнул вдруг перепел, только коростель слышен, теперь уж явственно слышен… Опять закричал перепел также громко, как будто даже еще громче, только уж в другом месте.

А Борода идет, да идет; слышит дегтем потянуло — значит шлях недалеко; поднялся на бугорок — далеко-далеко скрипят возы.

Жеребеночек вдруг заржал тоненьким дробненьким голоском, тоже далеко — может днем и не услышал бы…

А уже совсем темно становится. Густая, густая кажется рожь; где попадутся овсы, где загончик гречихи.

Идет Борода. Все темней, да темней. Пощупал траву на межнике — мокрая трава — роса села. Остановился, послушал: тихо. Поздно, значит. Уж никакого звука; и возы не скрипят, и перепела умолкли, только один коростель кричит… Тихо… Поглядел кругом — одна рожь, одно поле, и будто спит поле, и он не заметил, как подошел этот час, как уснуло поле…

И будто молчит поле и тихо все, и кто-то неслышно говорит и его не слышат уши, а слышит душа, и будто это в самой душе говорит сам Бог:

«Тихо… не тревожьте тишины — пусть спит поле»…

Много-много звезд в небе — будто все они, сколько их есть, высыпали в этот час и горят, и тоже говорят неслышно с вышины:

— «Тихо пусть спит поле…»

И играют лучами, блестят и искрятся.

О поле — широкое, широкое, спокойное и безмолвное.

Присел Борода на межничек, закурил трубку.

Сидит покуривает. «Отдохну — думает, — потом пойду дальше».

Сидит. Тихо кругом. Поглядел на небо: все небо в звездах, синее-синее, глубокое.

Любил он, знаете, этак посидеть подумковать по-своему, один где-нибудь в безлюдье, потому что, знаете, полевой человек был: все в поле, все в поле и все один.

Ну, хорошо, сидит это, значит, сыро все-таки — продрог: взял выпил; не много там выпил, а оно, знаете, в дороге, уставши — дай, говорит, посижу еще; посижу, да посижу, привалился этак к межничку и сам, говорит, не помню, как, что, а заснул.

Час он там проспал или два, или сколько, только, говорит и сплю, и слышу: поет кто-то, а что поет и где не разберу. Тихо так поет, все равно как над ухом, все равно как листья шумят.

И хочу, говорит, глаза открыть и не могу.

Ах ты, Господи! Шумит, шумит что-то над головой, — и будто песня и будто не песня: то, говорит, пошумит, то будто чей голосок тоненький-тоненький ветер доносит откуда-то.

Лежу, говорит, этак, и сплю, и не сплю; вдруг как тяпнет комар…

Подскочил.

Глядь, глядь… Господи Иисусе Христе… Было поле — нет поля! Был межник — нет межника.

Протер глаза — нет, — все переменилось.

Куда делось поле, куда что …