Горный поход - Горбатов Борис Леонтьевич. Страница 6
А в обрыве суетятся люди и, если вытащить невозможно, спокойно остаются дежурить всю ночь. А колонна течет мимо, медленно извивающейся стоголовой, стоногой гусеницей.
И вдруг колонна стала. В чем дело?
— Почему стали?
Колонна останавливается, нервно ждет команды. Вглядывается вперед, в темноту, где редкие мигают фонари. Кони, чуя темноту, нетерпеливо рвутся, танцуют, ходят, ревут ишаки, обмахиваются хвостами и вот-вот, пошевельнувшись неосторожно, слетят в обрыв.
— Нельзя стоять, лошади падают! — несется по колонне из хвоста в голову.
Каждый, передавая вперед, произносит это отчаянно и тревожно, так как и его лошадь ее может стоять под вьюками. Нельзя стоять!..
— Нельзя продолжать движение! — безнадежно несется ответ из головы в хвост, и сразу становится совсем темно.
Бьются кони. Крепко сжимаю рукой короткий повод и уговариваю своего коня:
— Ну, Горный, ну, тише… Будь сознательным…
Он испуганно косит вправо, на обрыв, и нетерпеливо ржет.
— Саперы, вперед! — раздается команда. — Кутузо-ов!
И где-то в темноте раздается весело:
— Здесь…
И, пробираясь в темноте под лошадьми, между вьюками, идет с топорами, кирками и лопатами неутомимая «группа Кутузова».
Так прозвали в эту ночь группу саперов под командой маленького подвижного младшего командира Кутузова. Они не знали ни устали, ни лени. Их не нужно было понукать, они знали, что дорога испорчена, полк не может пройти, лошади падают и их задача — исправить дорогу полку.
И они пробираются быстро, увертливо туда, где их ждут. Станичники с Северного Кавказа многие единоличниками приехали сюда в казарму. По-южному ленивые, они у себя в станице небось пятнадцать раз почесались бы да подумали бы, прежде чем идти, скажем, на ремонт общественного моста. Но они в армии. И армия воспитала в них уважение к коллективу, сознание долга перед ним, высокую дисциплину. И вот, ловкие, быстрые, горячие, бегут они туда, куда их этот долг призывает.
А другие в это время, исходя потом, вытаскивают лошадь. А третьи, четвертые, многие, стиснув повод упрямой рукой, удерживают пугливых коней от гибели.
Иногда несется по колонне:
— Скоро ли пойдем вперед?
И безнадежно приходит ответ:.
— Неизвестно!..
И вдруг раздается команда:
— Снять с вьюков!
Бойцы передают ее растерянно. Передают, а сами исполнять не торопятся. Куда снимать кладь, если гора влево и обрыв вправо? Зачем снимать?
Оказывается, нужно. Нельзя двигаться ночью по тропе, — значит, надо ночевать.
И, оглядевшись вокруг и поняв, что раз надо, так надо, озабоченно отыскивают место для вьюка, бережно снимают его. И тогда вдруг проносится откуда-то из головы колонны неожиданное — не команда, не указание, а такое:
— В ответ на постановление Зак. ЦИК — ни одного коня в жертву обрыву!
Постановление Зак. ЦИК мы прочли только сегодня. В нем говорилось, что лучший полк Кавказской Краснознаменной армии будет награжден Знаменем Зак. ЦИК. За это Знамя мы и начали бороться. И вот первый наш бой за Знамя — ночь на тропе.
— Ни одного коня в жертву обрыву! — взволнованно передают по колонне. — Завоюем Знамя Зак. ЦИК.
И каждый упрямее сжимает повод и ласковее гладит холку друга-коня…
Не верили, что можно провести ночь на тропе.
— Пошевельнуться негде, обрыв справа, лошади нервничают, какая тут ночь?
Но вот среди вьюков появился комиссар полка. Он вернулся из головного отряда, уже достигшего селения, вернулся, чтобы вместе с полком провести эту тяжелую ночь. Он ходит среди вьюков невысокий, сутуловатый, ободряет бойцов:
— Ничего, ничего…
И все понимают, что ничего, что ночь провести на тропе надо.
Приходит распоряжение:
— Лошадей привязать за хвосты к деревьям!
Этого еще не знавали.
Тем не менее привязываем хвосты коней к деревьям, что растут на горе, а сами держим поводья.
Негромкие и вялые разговоры стоят над тропой. Спать нельзя. Храпят кони. Шумит Кинтрыш, бьется на камнях, как упавшая лошадь.
Спать нельзя.
И никто не спит. И все знают, что спать нельзя. Устраиваются поуютнее на тропе, заворачиваются в шинели, курят, разговаривают, не выпуская поводьев из цепких рук.
Холодны ночи в горах. Командир пулеметного взвода Дремов — без шинели. Его шинель где-то далеко в хозяйственном вьюке. Холодно. Он первый год командует взводом, еще недавно был одногодником. Он весь захвачен взводными делами; пулеметы для него действительнее всех видов оружия, а бойцы его взвода милее всех друзей и родных. Он жмется от холода, часто вскакивает посмотреть, не упали ли там, чего доброго, пулеметы в пропасть, и опять садится, ежась от холода. Вдруг плечи его обвивает что-то теплое. Кто-то заботливо накрывает его палаткой. Дремов поднимает голову. Улыбаясь, смотрят на него его пулеметчики.
— А то холодно, товарищ командир, — виновато произносят они и улыбаются.
Время идет медленно. Лошади притихли. Притихли и люди. И только неугомонные саперы Кутузова при свете лампы чинят дорогу.
Утро пришло серое, робкое.
Бойцы по-прежнему сидели и стояли у своих коней. Кажется, так никто и не спал. За ночь ни одна лошадь не упала в обрыв.
И когда тронулись, как ни в чем не бывало шли бойцы. Смеялись, вспоминали смешное, что было ночью; о трагическом не думалось.
А потом пришли в Дид-Ваке; быстро, в несколько минут, поставили палатки, предусмотрительно окопали их канавками для стока воды и уже бежали, озабоченные, с котелками по воду. В армянской роте уже звенела зурна и отплясывали свой любимый курдский «али-гюзли» загорелые бойцы.
В штабе учитывали опыт и черкали дальнейший маршрут горного похода.
КОНЬ, ХУДОБА И ЧЕЛОВЕК
— Человек упадет в обрыв — он сам знает: и как вылезти и что как. А конь — он бессловесный. За него человек отвечать должен, — такова философия конника Ананьева.
Мы сидим с ним на траве, а кони наши мирно жуют сено. Коням плохо: фуража не подвезли, ничего они целый день не ели, вот дали им сено, что возили на седле в сетках. Мы тоже с Ананьевым не ели ничего. Но человек сам за себя отвечает. А конь бессловесный, за него человек отвечать должен. Вот и страдаем мы с Ананьевым — ответчики за своих коней.
— Я сам нехай голодный буду, абы конь сыт, — продолжает Ананьев. Потом он жалостливо смотрит на коня, достает кусок сахару, последний, перекусывает его крепкими зубами и половиной куска угощает коня, ласково трепля его холку.
— Ну-ну, дурак, любишь сладкое, как архиерей. Губа не дура… А больше у меня ничего нет, — говорит он, словно оправдываясь, затем подходит к моему коню и деликатно, вежливо угощает его второй половиной куска.
Ананьев — сейчас уж командир отделения. Со своими конными посыльными он при взводе связи.
— Ну, а дальше как, Ананьев? — спрашиваю я, когда он снова растягивается на траве. — После службы?
Он смущенно молчит, потом тихо, нерешительно объявляет:
— Я в партейную школу хочу…
Мы долго еще беседуем с ним о школе, о том, что учиться — да, это хорошо бы. В станице тоже хорошо.
— Колхоз есть?
— Коммуна. Ничего, хорошая коммуна. Вот выучиться, чтоб политику всю насквозь понимать, и тогда в коммуну возвернуться.
Потом он рассказывает о своем хозяйстве:
— Хозяйства справная… Ничего. Худоба есть. Сейчас в коммуне мы.
Он никогда не спутает двух понятий: худоба и конь. Худоба — крестьянская лошадь. Конь — боевой друг кавалериста. На худобе пашут, худобу кормят, худобу жалеют, худобу немилосердно бьют; без худобы крестьянину никак нельзя.
И когда он говорит о худобе, его слова пахнут теплом крестьянской конюшни. В нем просыпается чуть задремавший хлебороб.
Он говорит о том, что без худобы никак нельзя, а корма плохие, нонешним летом писали из колхоза.
— Ну, в коммуне-то обошлись, достали, а единоличнику худо.