Пища дикарей - Шкаликов Владимир Владимирович. Страница 31

Увы, нет истины нигде:

Ни в жизни нет, ни даже в смерти,

Нет ни в безделье, ни в труде —

Нигде, ни в чём — вы мне поверьте.

Ищите истину в вине,

Ищите в трезвости железной,

В любви ли, в ненависти — нет!

В уме, в безумье — бесполезно.

Нет истины, поверьте мне.

Ни в белом нет её, ни в чёрном,

Ни на Земле, ни на Луне —

Нет! Эта истина бесспорна.

Я спросила лукаво:

— Как же это — в любви нет истины? Ты ведь другое говорил.

Он честно признался, что в данном случае пошутил — из скромности и для красного словца:

— Именно этого слова просил текст. Но психиатру поэта никогда не понять.

И мы снова смеялись. И я удивлялась — уже не как врач, а просто как жена поэта: сколь велик в человеке природный запас прочности, если и в отчаянном положении он может видеть смешное. Но тут же подумала, что всё на свете надоедает, особенно отчаянное положение. И не такое уж оно отчаянное, если привыкнуть. Сказала об этом Ивану. Он согласился. Но тут же сказал, что лучше не привыкать. Лучше ломать ситуацию, чтоб не у нас кости трещали, а у неё. Что возьмёшь, десантник.

— Ты же сама меня этому научила. Я ведь справился с болью.

Но зрачки у него при этом были расширенные. Ему было всё ещё больно.

Писать стихи человек начинает, конечно, в потрясении. Чем естественнее потрясение, тем искреннее стихи. Это я вывел для себя как оправдание: почему необразованный Ванька из сибирской деревни вдруг начал думать в рифму. Пришло даже стихотворение на эту тему:

Бывает, жить невмоготу,

И голова гудит, как с браги…

Но пальцы тихо на бумаге

Из строчек что-то там плетут,

И в ритме слабого движения,

Как в колыбельном хороводе,

 Слабеет горечь поражения,

И раздражение уходит,

Спокойной силой тело полнится,

И нет непонятых стихий.

Когда вам надо успокоиться,

Попробуйте писать стихи.

Это были слабенькие вирши, я скомкал листок и бросил в печку. А спичку вслед не бросил.

Наутро мы сдали смену и уехали в общежитие. Маша поставила на подоконник очередную свою картинку, которую мы назвали «Последняя вахта мая», и завалилась спать. Мы жили в тесной комнатке, где едва помещались две узеньких койки и тумбочка. Удобство было всего одно: тонкая стена у моей койки выходила не к соседям, а к лестничному пролёту. Когда Маша перебиралась ночью ко мне, в соседней комнате ничего НАШЕГО слышать не могли.

Мне спать не хотелось. Ночь прошла в каком-то полубреду. В голове метались какие-то рифмы и образы, а простреленные внутренности грызла боль. Хотелось воздуха. К тому же за стеной бормотал телевизор. Я запер Машу своим ключом и ушёл из посёлка по шоссе, которое вело к нашему складу.

На воздухе в самом деле полегчало. Я шёл по левой обочине и вежливо отмахивался от водителей, которые обгоняли и сигналили: не надо ли подвезти? Я шёл, конечно, не на склад. Ещё был жив «вигвам» нашего друга Лёвы, и мне захотелось посидеть там, повспоминать. Ведь это он заразил меня стихами. Он-то был настоящим поэтом. Читал мне всё, что сочинял. Называл меня благодарным слушателем. И моя критика ему нравилась: «Хорошим читателем быть ничуть не легче, чем хорошим писателем». Теперь к «вигваму» уже подбирались «каштанки»: жаловались начальнику смены, что, мол, не положено быть строениям в зоне охраны. Очередная нелепость сошедших с ума баб.

Если пройти мимо склада по шоссе метров триста и свернуть на боковую дорогу, то ещё через триста метров будет тропа, по которой Лев ходил из «вигвама» за клюквой. Мы все ею пользовались — до ближайшего ягодного болота было двадцать минут хода. Я свернул на эту тропу и скоро сидел в «вигваме». Под окном Лев развёл когда-то настоящий цветник. А теперь на клумбе зияли одни ямки: Клава с Матильдой перевезли все цветы под свои окна, к общежитию. Об этом я и решил написать стихотворение. Получалась какая-то ерунда:

Возложите венок на мою погребённую страсть.

Украдите цветы для венка, эта кража — ничто.

Каждый проданный вам — это преданный вами цветок.

И цветы, и любовь не дороже купить, чем украсть…

Ну и так далее, в этом же духе. Стихи не получались, я злился. Было понятно, что после бессонной ночи ничего доброго не сочинишь. К тому же боль, которая унялась на ходу, теперь, в покое, вернулась. Я уже собрался уходить, как в дверь тихонько постучали.

В это весеннее время вокруг «вигвама» не было ни грибов, ни жимолости, так что и гулять здесь было некому. Я понял, что это «каштанки» случайно разглядели меня на дороге и пошли проверить: не притаился ли я в «вигваме» перед нападением на склад.

За дверью стояла Матильда. Она имела вид скорее робкий, чем нахальный. Смотрела под ноги и ковыряла палую хвою носком сапога. Она стеснялась такой обуви, потому что была в нарядном длинном платье и вся накрашенная, но без сапог к «вигваму» не пройти. Я грубо спросил:

— Что надо?

— Можно войти?

Она спросила робко, а руки держала в карманах. Я подумал: «Шут с тобой, смотри и запоминай, что стащить здесь нечего». А вслух спросил:

— Зачем?

— На два слова.

Она вошла вслед за мной, огляделась и хотела сесть, но передумала. Я тоже стоял. Она вынула руку из кармана и показала мой листок из печки, разглаженный и аккуратно сложенный.

— Это ведь твои стихи.

Я про себя чертыхнулся, но кивнул. Она сказала, что тоже пишет стихи и хочет их мне показать. Я уже знал, как она пишет, и чувствовал себя очень по-дурацки. Ни как хозяин дома, ни как мужчина, ни как поэт, наконец, я не мог отказать даме, которая пришла в гости со стихами. А отказать очень хотелось. Да просто хотелось её придушить. Свернуть эту цыплячью шею. Из-за такого напряжения усилилась боль внутри. Но я уже кивнул.

Она вынула вторую руку. В ней был второй листок.

Полбеды, если бы это были просто плохие рифмы. Они были посвящены мне. С той же страстью, что в тетрадке для Вити, дама желала, чтобы я горячими пальцами трогал её бёдра и соски. Прочитав стихотворение, она в прозе добавила, что пошла на скандал, чтобы привлечь моё внимание. И теперь она видит, как я на неё посматриваю, и она чувствует, что мы оба готовы.

Я сказал: «Пошла вон». Она ответила, что это не провокация, что она всё это от сердца и что Клава в курсе и не возражает. Я повторил: «Пошла вон». Она сказала: «А ты выброси меня собственными руками». Я взял её за плечи, а она за миг до этого метнулась вперёд, и получилось объятие. И платье на ней было такое тонкое, а движения такие умелые, что я почувствовал себя так же, как с Танькой, когда она в декабре приходила ко мне домой. Зверь во мне мгновенно встал на дыбы, и она это почувствовала. И прижалась сильнее и задвигалась легонько. И подняла ко мне зовущий рот. Вот это и была ошибка. Рот был густо накрашен. И кожа на лице была несвежая, потому и натёртая чем-то. И страсть в глазах, хоть и была настоящая, но не избавляла от какого-то скотского состояния.