Пища дикарей - Шкаликов Владимир Владимирович. Страница 33

* * *

На медкомиссию нас больше не послали. Это означало, что ликвидация нашего склада — вопрос решённый.

Июльская вахта прошла в сборах. Мы укладывали в ящики свои пожитки, которых за четыре года накопилось изрядно. Инструменты, посуда, всякие деревяшки, справная спецовка — без всего этого можно было бы и обойтись, но раз оно есть и можно вывезти, то не бросать же. Мы даже подосиновики продолжали собирать и сушили на специальных рамах. Резали их на ломтики и нанизывали на нитки. Маша стала настоящей деревенской сибирячкой, у неё ничего не пропадало. Только потешались, когда эти рамы с грибами приходилось прятать от «каштанок» в нашу будку. Они тоже прятали всё своё, и наворованное, в Витину будку и запирали на два замка.

Стычек между нами уже не было. Все процедуры один раз в сутки выполнялись машинально. Я старался вообще не смотреть на Матильду, чтобы ей опять не померещилась мужская страсть. У меня к ней не было уже злобы. Жалость была. Мы с Машей поговорили об отношении к этим бедолагам и решили: чем человечек мельче, тем большей жалости он заслуживает.

К «вигваму» я сходил всего один раз, и то во время своей смены. Это было к концу вахты. Маша вернулась оттуда с грибами и сказала, что все стёкла в «вигваме» побиты. Это, конечно, сделали «каштанки». Я молча собрался и забил пустые окна досками. Да так, чтобы труднее было отодрать. Хотя эти бабы уже показали свою силу, когда зимой отрывали от стен наши полки и стеллажи. На двери «вигвама» я написал мелом: «Не надо ломать. Мы ещё вернёмся». Так, для куража.

«Каштанки» всю вахту выглядели то ли уставшими, то ли присмиревшими. Но один раз я поймал на себе взгляд Клавы — такой яростный, что понял: последний бой нам ещё готовят. Матильда свои глаза старательно отводила. Но мы знали, что в этом заговоре она — душа и разум, а Клава — только восторженный исполнитель. А я знал и немного больше: отвергнутая женщина умрёт, но отомстит обязательно. Однажды пришла мысль: может, стоило тогда, в «вигваме», смягчить её ненависть порывом недоброкачественной страсти? Как в том анекдоте, накрыл бы лицо газеткой… Но напряг немного воображение — и жалость к ней прошла. В своих бедах человек чаще всего виноват сам. А уж в грехах — всегда.

И вот что — о бедах и грехах. Не было моего греха в том, что попал на чеченскую войну. Вся армия попала, вот и я попал. Вся рота гоняла бандитов по горам, а с ней и я. Вся рота полегла в том бою, а я, хоть и полёг, но вот жив ещё. И тут моя беда. Мёртвые боли не имут, а меня боль грызёт, и трудно мне без наркотиков. И Маша не может родить, наверно, из-за меня. Провериться бы, да в деревне этого нет, а в город за этим не поедешь. Она винит себя, я — себя. Идеальная пара неприкаянных. Я теперь хорошо понимаю тех парней, которые после увольнения из армии снова и снова едут на войну добровольцами. Там нет неприкаянности. Пусть на убой, но ты там нужен. Плевать, что кто-то на этом наживается: он обделён настоящей жизнью. Плевать, что кто-то погибает в бою: это настоящая мужская смерть, даже если тебя добил душман ножом. На всё плевать, потому что жизнь без войны — пресна. Но я не напишу об этом стихов. Самые прекрасные стихи, которые проклинают войну, уже написаны, я их читал и даже пел. А те, в которых война прославляется, — сплошная ложь. Конечно, человек так устроен, что не может без борьбы, а война — её разновидность. Но славить убийство могут только духовные уроды или те, кто об этом только слышал от уродов. Война — просто заразная болезнь. Не всякий заражается, есть люди с иммунитетом. Это нормальные люди, с большой буквы. Я и сам такой. Но мне больно. И я точно знаю, что, если вернусь на войну, боль меня отпустит, без всяких наркотиков. И утешаюсь только тем, что, раз я создан для борьбы, то пусть это будет борьба с болью. Любовь не хуже войны снимает боль. Вот её, любовь, и следует воспевать в стихах. Каждым стихотворением закрывая тему.

После июльской вахты мы вывезли всё своё имущество домой. Оставались только разные деревяшки, которые хозяйственному Ивану было жалко бросать, поэтому он всё ещё держал их под замком в своей будке.

А я махнула рукой даже на огород. Мы что-то с него ели, даже молодую картошку уже подкапывали, но весь урожай предстояло бросить на корню. Я даже рисовать перестала. Все лица были уже нарисованы, все пейзажи — тоже. Последняя акварель — портрет в пейзаже: толстый зад Клавы, ворующей горох среди нашей картошки на фоне цветущего топинамбура. Потом набрасывала в блокноте потешных насекомых — вот и всё.

Я вообще с весны, после разговора с Авророй о знахарской лечебнице, только тем и занималась, что изучала растения и рецепты. И насушила за лето целый мешок разных трав. Даже удалось ответить Клаве благородством на подлость. Она вдруг слегла в августе с радикулитом. На севере август холоднее и дождливее сентября. Будто осень начинает пристрелку. Клава слегла по непонятной причине. Было и ветрено, и дождливо, но ведь могла бы сидеть, как обычно, в караулке. А она, видно, где-то бродила, подняла на холоде что-нибудь тяжёлое — и застудила поясницу. Или «вигвам» пыталась ломать? Гена привозил к нам Гришу получать заряды, и, пока тот возился в хранилищах, пожаловался: «Моя дура простудила спину. Завтра вторая дура будет дежурить одна. А моя орёт благим матом, совсем боль не терпит». Я дала ему настойку сабельника, очень густую, специально для такой растирки. И предупредила, чтоб не пил. Он спросил: «А что, на водке?» Я сказала, что на медицинском спирту. Но пить сабельник можно только в холодное время года, так что смотри, мол. Он обещал внутрь не употреблять. На следующее утро обеих «каштанок» привёз другой шофёр. Клава с порога напустилась на меня: «Погубила мне мужа!» Я спросила: «Но тебя-то он растирал?» «Он меня вылечил, а остальное выпил!» «Я ж ему говорила…» «Ничего ты ему не говорила!» С тем и уехали, проклинаемые. Клава истерически кричала вслед: «Чтоб не смела к нему заходить!» Иван откровенно смеялся. В общежитии мы сразу пошли к бедному страдальцу. Он сидел за столом в согбенном состоянии и, увидев меня, сказал: «Королева, посмотри на дурака». И объяснил, что сильно болит низ живота, где мочевой пузырь. И очень славно стеснялся произносить это название. Я спросила: «Сегодня выпил?» «Ну да! Второй раз её натёр, она вскочила, как молодая, а остальное куда девать? Там и было-то с полстакана. Только выпил — сразу боль». Я сказала: «Любому хватило бы и чайной ложки. Терпи до обеда и пей побольше воды. Само пройдёт». В общем, самолечение опасно.

На завтрашней смене ничего не произошло. Клава как будто смирилась со своим позором, но смотрела недобро, была сильно скована в движениях. Я чуяла, что она уже что-то натворила, и решила проверить «вигвам». Сказала об этом Ивану, и мы оба посмотрели в ту сторону: обычно «вигвам» был вполне различим за мелкими осинками и берёзками, которые постепенно заселяли нашу складскую расчистку. И ничего не увидели. На месте были высоченные пихты и кедры, среди которых Лев поставил своё жилище, а самого жилища видно не было. Иван выругался и побежал туда. Вернулся очень скоро и очень грустный. Сказал:

— Раскатили, дуры, по брёвнышку. Вот и лечи таких.

Мне уже было всё равно. Я засмеялась:

— Лечить-то больше нечем. Она сегодня снова сляжет, а всё лекарство Гена выпил.

Так на следующий день и случилось. Матильду привёз Гена, но вместе с ней прибыл и начальник смены. Гена стал копаться в машине, а Малышкин, виляя хвостом и хромая сильнее обычного, подполз ко мне.

— Слышь, Дмитриевна. Радикулит меня прошиб. А у тебя, говорят, растирка есть…

— Кто говорит?

— Да вон, Генка. Может, пособишь? Хоть вахту дотянуть.

Врал, конечно. Для Клавы старался. Я вылила ему остатки зелья в крохотный флакончик и повторила предупреждение, чтоб не пил. Он ухмыльнулся:

— Да Генка уже проинструктировал. Вон как стесняется, даже не подходит.

— А как он себя чувствует?

— Да здоров уже, как бык!