Ополченский романс - Прилепин Захар. Страница 3
Он всерьёз отвечал:
– Не обманешь, – как будто бывал на том свете.
Она вела себя, словно ей было едва за двадцать; он, напротив, старался выглядеть ещё взрослей, и чуть ли не впервые в жизни у него получилось, – хотя внутри себя он сразу догадался: вот она, юность пришла; но где ж его юность была до этого? И если сейчас – юность, – что тогда было десять лет назад, двадцать? Двадцать пять? Как это называлось?
Сыну новая подруга понравилась. Сын вообще был покладистый.
Подступала пора знакомиться с её дочкой. Ждали на зимние каникулы, дочка даже сообщила поезд, на котором прибывает, но не приехала.
Подруга расплакалась – лицо мало того что потное, ещё и заплаканное; он её утешал. Доутешался до того, что остался ночевать у неё.
Она, когда меж ними всё происходило, тоже удивлялась – как будто и не было у неё никакого мужа никогда, и всё ей было в радость и в приятную диковинку.
Они примерились друг к другу – и как-то сразу подошли.
Тем временем её дочка увлеклась столичными событиями: там, на главной киевской площади, разворачивалась революция. Собравшиеся много пели, глаза у всех были счастливые, детские. Дочка даже мать приглашала туда – попеть. Мать волновалась и продолжала зазывать дочку домой.
Потом там, на площади и в округе, начали стрелять и драться друг с другом насмерть.
Вот, – мелькало на экране, – митингующий лежит, убитый пулей, виден живот, а в животе всё умерло. Вот боец спецназа в чёрной форме горит ярким пламенем и ошалело размахивает руками; потом валится на асфальт, догорать.
Вот мёртвых стало много: целое кладбище.
Вот вдруг выяснилось, что ещё живые люди рады чужим смертям – потому что верят: умирают плохие. Просто у одних плохие были – те, а у других – эти.
Соседи по бараку сопереживали не митингующим, но спецназу: выходили во двор, орали там и размахивали руками, словно тоже начинали подгорать.
Старший брат всё пытался выгадать – с кем ему быть: борзые компаньоны, почти все, были за киевлян; зато казаки – против.
В конце концов, брат по своей воле отнёс казакам тугую пачку денег – хабалистая орала так, словно он продавал её почку. Она тоже была за киевлян, и хотела, наконец, как она это называла, пожить по-человечески.
– А ты как жила до сих пор? – спросил старший брат.
Младший же смотрел на всех молча, доверял каждому и не верил никому, а больше всего удивлялся, отчего люди так скоро всё поняли в огромных событиях, когда и в своих – маленьких – за целую жизнь не в состоянии разобраться.
Он боялся только за новую, так мило потеющую лицом женщину – что она уедет за дочкой, и пропадёт.
Однажды над их городком низко пролетел самолёт.
В другой раз встретился на улице казачий разъезд: казаки были в форме и с оружием.
Потом начались перестрелки.
Он ни в чём по-прежнему не участвовал.
Потом в центр городка упал первый миномётный снаряд; и сразу второй, третий, четвёртый, пятый.
Он сел на свою “пятёрку” и помчался к сыну, непрестанно названивая ему.
Там все сидели на кухне: бывшая жена, бывшая дочка, сынок.
– Женщину убило в центре! – выпалил сын.
Бывшая жена повторила сказанное сыном, но на свой лад: убило женщину, а ты что собираешься делать со своей семьёй?
Бывшая дочка смотрела глазами, полными слёз.
Он вывез их к родне – в деревню неподалёку от российской границы; сам вернулся обратно.
С каждым днём становилось всё хуже; однажды он услышал выражение “линия фронта” и догадался, что эта самая линия проходит здесь – где он прожил свою жизнь.
Бомбёжки уже через неделю стали обыденными; его школа сгорела – когда-то мечтал об этом, а теперь не обрадовался совсем; страшнее всего были авианалёты: даже если бомбы сбрасывали далеко, собака пугалась и надрывно скулила под кроватью, оставляя там мокрые потёки.
Раз угодил под миномётный обстрел посреди городка – кое-как припарковал машину, бросился к ближайшему дому, залёг под низеньким балкончиком малоэтажки: вспомнилось что-то армейское, давнее, дальнее, хотя вроде там и не учили этому.
Когда миновало, вернулся к машине – увидел, что впопыхах не закрыл дверь, а собака-то была с ним, сидела на задних сиденьях, – а теперь её не оказалось на месте. Застыдился, как никогда в жизни: бросил пса! что тот о нём подумал?
Сиденья, и даже потолок были в собачьей слюне и в шерсти: стало понятно, что, напуганная грохотом, собака металась во все стороны, пока не вылетела наружу… и где вот она? Разве найдёшь её теперь?
Перед его “пятёркой”, совсем рядом, стояла “Волга” – когда тормозил, едва в неё не влепился.
Выйдя на середину перекрёстка и покричав собаку, заметил, наконец, что у “Волги” справа взрывом вынесло стекло, и в нескольких местах пробита осколками дверь. Подошёл ближе – и увидел упавшего на руль человека без затылка. Всё, что было в голове, густо стекло ему на спину: как будто огромная раздавленная гусеница.
Через неделю вызвонил старший брат: подъезжай.
Подъехал – а старший брат в форме, и уже офицер, “летёха”: “Пойдёшь в ополчение?” – “Нет”. – “Ко мне, ординарцем!” – “Нет, конечно…” – “Да, ты всегда такой был!”
На этот раз ничего не ответил старшему, даже не хмыкнул, но тот не унимался: “Матери как в глаза смотреть будешь?” – “Какой матери?” – старший махнул рукой, садясь в машину. Машина была новая, джип, не его.
По городку теперь шлялись многочисленные ополченцы: звероватые и разнузданные. Затоваривались в магазинах сигаретами, водичкой, чипсами, консервами, макаронами, водкой, но часто не платили вовсе, или отдавали только половину денег – обещая вернуться чуть позже и доплатить с лихвой.
При бомбёжках и прочих передрягах ополченцы могли остановить машину, резво вытащить водителя – и, крикнув: “Нам на передок!” – или: “Нам за раненым!”, – уехать на ней навсегда.
Если водитель не входил в положение – убивать не убивали, но вполне могли пострелять над головой.
Отъезжая, из раскрываемого окна – чтоб слышать подлёты мин – бросали визитку: позвони, мол, потом, рассчитаемся.
На визитке могло быть написано что угодно: министерство обороны, парикмахерская, мойка, кройка, досуг.
В общем, он “пятёрку” на всякий случай не мыл: чтоб выглядела похуже.
Приехал к своей женщине – забрать и перевезти отсюда подальше, – а та вдруг будто ощетинилась: “А кто ты мне такой? У меня дочь, понимаешь, дочь! Приедет – а меня нет! А где я? А с мужиком уехала, которого и не знаю! У мужика этого брат в ополченцах! Он её не расстреляет, твой братец, дочку мою?”
Всё это было несправедливо, обидно, противно.
Огорчился; ушёл.
Катался к границе по делам брата, привозил то одно, то другое – старался не вникать, что́ именно везёт, – брат платил щедро, давал проездные бумаги с несусветными печатями, а порой и сопровождающего во всеоружии: чтоб пропускали через блокпосты.
Иногда на блокпостах встречались знакомые – по школе, по училищу, по работе, а порой вдруг стояли толпою вовсе не местные, а откуда-то, вроде как с гор, спустившиеся.
Ополченцы всегда выглядели грязно, небрито – но отчего-то казались весёлыми, как будто у них у всех тут происходила огромная свадьба.
Поначалу военная техника была совсем редкой: на первый ополченский танк смотрели как на ожившее ископаемое чудо. Потом техники стало много; и вот уже она проходила мимо целыми колоннами, и тогда нужно было дожидаться на обочине, пока она отгрохочет, отпылит, минует.
Бывшая жена, дочка и сын выехали в Россию, жена старшего брата укатила куда-то в западную сторону, и пообещала, что вернётся с нормальными мужиками, которые наведут здесь порядок, выгнав пьяную, ссаную и драную русню.
Русни и правда было вокруг многовато, но и местные отбыли далеко не все – в ополчение записывались те, от которых меньше всего ожидалось; ходили дурные слухи о полевом командире – как раз из здешних, – взявшем позывным имя персонажа одного американского комикса. Вид у командира был пренеприятный – но вообще незнакомые и возбуждённые люди с оружием кажутся красивыми, только если ты сам один из этих людей, или когда видишь их издалека.