Ягоды бабьего лета - Толмачева Людмила Степановна. Страница 18

Вновь Люба стояла у окна неуютной гостевой комнаты. Солнце уже садилось, и его оранжевый свет едва пробивался сквозь густой кустарник сирени и барбариса. Этот закатный час навевал тоску, делал Любино одиночество еще нестерпимее.

— Да что я, под арестом, что ли? — вдруг возмутилась Люба.

Она резко встала и вышла в коридор. Навстречу ей шли две старушки в плащах, видимо, возвращались с прогулки. Одна из них, худая, сморщенная, как сушеный стручок, громко, будучи, наверное, глуховатой, говорила второй, маленькой и толстой:

— Родственников у меня не осталось. Есть, правда, в Ростове троюродная племянница, но не знаю, жива ли она. Мы с ней даже не переписывались.

— А что толку-то от родственников этих, чемор их возьми! — подхватила толстуха. — У меня вон, сын где-то есть, и что мне от этого? Раньше хоть по праздникам приезжал, а за последние три года ни разу, паршивец, не навестил мать. Скинул меня сюда, как мешок картошки, и забыл. А на что я ему сейчас? Дом переписала на него. Десять тыщ на книжке было, похоронных — и те отдала. Подарок внучке, на свадьбу. А меня-то и забыли на нее позвать, окаянные!

— А мою квартиру и переписать некому. Государство выморочит после смерти, и весь разговор.

— Слышь, Сима! А Нинелька-то еще не подъезжала к тебе по этому поводу?

Толстуха оглянулась на Любу, затем толкнула локтем свою товарку и заговорила шепотом. Вскоре старые женщины скрылись за дверью одной из комнат.

Люба шла по коридору, как будто без всякой цели, но ноги сами привели ее к кабинету врача. Она оглянулась — в коридоре не было ни души. Приблизившись к двери и прильнув к ней, она затаила дыхание. До нее донесся поставленный голос Нинель Эдуардовны. Правда, сейчас в нем присутствовали интонации обольщения.

— Знаете, Игорь Алексеевич, язык никак не поворачивается называть вас этим именем…

— Дай мне самому… — услышала Люба непривычно хрипловатый, но все же такой знакомый и родной голос бывшего мужа.

— Неужели даже эти снимки ни о чем вам не говорят?

— Нет… Не знаю… Правда, что-то смутное в голове щелкает, но… Нет, не могу вспомнить, хоть убейте. Когда это было? Где?

— Ну что же. Всему свое время. Не будем напрягаться: это вредно для вас. Я думаю, соответствующее лечение поможет вам восстановиться.

— Но как мне быть? Я совершенно не помню эту женщину. Я ее не знаю. Поймите! О чем мне с ней говорить?

— Я вас прекрасно понимаю, Игорь Алексеевич! И даже больше, сочувствую вам! Да-да! Вам придется войти в чужой дом и принять, так сказать, условия игры. То есть стать для них родным человеком помимо вашей воли.

Любу будто по лицу ударили — она отшатнулась от двери, нахмурилась и сурово сжала губы: «Что несет эта жаба болотная? Какое право она имеет распоряжаться судьбой чужого, к тому же больного человека?» Она взялась за ручку двери и хотела уже войти, чтобы дать гневную отповедь этой Нинели, но тут же передумала:

«Нет! Нельзя ее настраивать против себя. И потом… Какой фурией я буду выглядеть в глазах Игоря? Ведь это только на руку Нинель. Она явно плетет свою сеть. Но для чего? Я должна сначала все выяснить, а уж потом действовать».

Люба пошла обратно, в гостевую комнату. Вскоре к ней постучалась Фрося. Не дожидаясь ответа, она вошла с охапкой спальных принадлежностей: одеялом, подушкой, простынями. Молча сложила вещи на диван и, шаркая тапочками по полу, удалилась. Не успела Люба застелить диван простыней, как в дверь снова постучали. На этот раз вежливо дождались Любиного «войдите».

Это была Нинель Эдуардовна собственной персоной. Состроив приторную улыбку, она поинтересовалась:

— Ну как, удобно вам здесь? Или, может, подыщем что-нибудь получше?

— Нет, не стоит беспокоиться. Мне и тут хорошо.

Нинель Эдуардовна села в кресло, сложив короткие руки на животе.

— Итак, я поговорила с Игорем… э-э… Алексеевичем. Никак не запомню его новое имя. Так вот, дорогая Любовь Антоновна, не будем гнать лошадей. Оказывается, не все так просто, как нам представлялось поначалу.

— Что вы имеете в виду?

— Я имею в виду самого Игоря Алексеевича. Да! Меня как врача беспокоит прежде всего личность больного человека. У нас есть профессиональная заповедь: не навреди! И я стараюсь неукоснительно ей следовать. Мы можем сильно навредить психике вашего брата, если начнем форсировать события.

— Что вы предлагаете? Оставить Игоря в вашем интернате еще на неопределенное время, чтобы не навредить его психике?

— А почему бы и нет? После пережитого стресса он вошел в нормальный жизненный ритм. У нас он обрел душевный покой, привык к коллективу, к персоналу, к своей комнате, к своему соседу. А это не такой уж пустяк в его положении. Ведь мы обе печемся о благополучии вашего родственника, не так ли? Или для вас важнее собственные амбиции, собственное эго? Подумайте об этом, Любовь Антоновна!

— Мне кажется, что в родном гнезде он быстрее поправится, да и в московской клинике условия для лечения и реабилитации намного лучше, чем здесь.

— Вы несомненно правы, в Москве условия лучше, но опять же со счетов сброшены интересы самого больного. Ведь он не хочет отсюда уезжать. Не желает! Он сам мне об этом говорил. Не повезете же вы его силой!

Люба смотрела на эту раздувшуюся жабу и пыталась понять — куда она клонит? Какой ей резон удерживать Игоря в интернате? Что бы она ни говорила насчет заповедей, в ее искренность верится с трудом. «Пусть кому угодно впаривает свою теорию об интересах больного, но меня ей не провести!» — подумала Люба, а вслух спросила:

— Так что же делать, Нинель Эдуардовна?

— Завтра приедет Зоя Михайловна Комлева, с ней и будем решать. А сейчас ложитесь спать. Спокойной ночи!

Она ушла, а Люба еще долго сидела в оцепенении, пытаясь сосредоточиться и прийти хоть к какому-нибудь путному решению, но у нее ничего не получалось. Она прижала пальцы к вискам. Заснуть бы сейчас крепко-крепко. Уж очень она устала за этот длинный день.

Утром, умывшись холодной водой, Люба причесывалась перед зеркалом. Вдруг в коридоре раздался громкий, дребезжащий звонок. Он надсадно верещал, вызывая в душе ужас и легкую панику. Люба выглянула за дверь. Из своих комнат одна за другой выходили старушки и, семеня, ковыляя, прихрамывая — кто как мог, спешили к лестнице на второй этаж. «Завтрак, — сообразила Люба. — И мне, что ли, пойти. Авось покормят».

Она быстро сложила постель аккуратной стопкой и пошла в столовую.

На лестнице она столкнулась с Фросей. Та несла поднос со стаканом чая и булочкой. Увидев перед собой Любу, Фрося остановилась и недовольно пробурчала:

— Ладно хоть опять не вдарила, не то б все ступеньки задницей пересчитала с этим подносом. Нако вот, тебе завтрек-то! Сама уж нито донесешь. А мне еще к неходячим с кастрюлями трюхать…

Она всучила оторопевшей Любе поднос и, повернувшись спиной, стала подниматься наверх, тяжело опираясь правой рукой о перила.

Никогда еще Любе не приходилось бывать в таком унизительном, даже позорном положении. «Со мной обращаются как с нищей попрошайкой. Мало того, что Нинель всячески изолирует меня от Игоря, еще и этот истукан в юбке, эта Фрося швыряет мне поднос, точно кость приблудной собаке!» Внутри у нее все клокотало. Возмущенная такой вопиющей несправедливостью, таким неприкрытым хамством, Люба ходила по комнате, как разъяренная тигрица по клетке. «Я этого так не оставлю, — еще сильнее распаляла она себя. — Что они о себе возомнили? Тоже мне, королевство кривых зеркал!»

В этот миг она увидела свое отражение в зеркале. Трещина, разделившая его на две части по диагонали, исказила ее лицо, сделала его скособоченным, раздвоенным, поистине кривым. На Любу напал истерический смех. Она хохотала до слез, до колик в животе.

За этим занятием и застала ее Нинель Эдуардовна. Войдя в комнату, она изумленно огляделась, как бы ища источник Любиного смеха, затем, пожав плечами, деловито заговорила: