Комсомольское сердце (СИ) - Шолохова Елена. Страница 2

– Разговор есть.

А сама снова чувствую, как зарделась. Сейчас-то почему?

– Так пойдём по дороге и поговорим. В одну же сторону.

Не хочу я с ним рядом идти!

Почему я его слушаюсь?

– Давай сумку понесу? – предлагает он, как только вышли из школы.

– Не надо! – я отчаянно трясу головой, но он уже выхватил её и закинул себе на плечо.

– Отдай!

– У дома и отдам. Не бойся, не съем твои пятерки.

Не отбирать же, хотя без сумки мне совсем неловко. Не знаю, куда руки деть. Под фартук спрятать, что ли?

– Так о чём ты хотела поговорить? – спрашивает он с усмешкой.

– Ты сегодня опять опоздал! Ты и так…

– Я и так, – перебивает он, – учусь в пол силы, пренебрегаю поручениями, ещё и приобщаюсь к постыдным идеалам тёмного прошлого, короче, позорю высокое звание комсомольца.

И тон у него при этом такой развесёлый!

Я аж задохнулась. Как он так может?! О серьёзных вещах говорить и насмехаться!

– Не думала, что ты слушал, – только и смогла произнести.

– Слушал, слушал, – посмеивается Самойлов, – и на ус мотал.

– А вот это правильно! – подхватываю я. – Ты…

Он внезапно остановился, развернулся ко мне и смотрит в упор.

И я зачем-то встала. Двинуться с места не могу, все слова опять забыла. И снова жарко, душно, невыносимо. Дрожь ещё какая-то дурацкая…

Не смотри так на меня! Ой, мамочки, зачем он так смотрит?

Дальше ещё хуже: Самойлов протянул ко мне руку и заправил прядь за ухо. Там, где пальцы коснулись кожи, жжёт теперь точно огнём. Что он такое творит?!

А мне что делать? Язык прилип к нёбу Во рту пересохло. Сердце бухает как молот.

– Мне домой надо, – наконец выдавила я и пошла от него на ватных ногах. Про сумку забыла даже.

– Ты же поговорить хотела, – пристраивается он рядом.

Хотела. А как говорить-то, если в голове каша? Если губы как деревянные. Если… сама не знаю, что со мной.

У сельпо ждали завоз. Вот все на нас уставились! И что подумали? Стыдно-то как! И зачем я согласилась с ним идти?

Дошли до дома молчком.

Его бабка жила через несколько дворов от нас, в конце улицы. Думала, он отдаст сумку и пойдёт себе дальше. Но Самойлов остановился, привалился к нашей калитке плечом и опять смотрит. Глаза такие тёмные, что зрачков не видать.

Потом протянул мне мою сумку.

– Тяжёлая. Как ты её таскаешь, такая худенькая?

– Почему ты не живёшь с отцом? – отважилась я спросить.

– Что мне там делать? Ему и без меня хорошо. А бабка старая. Хворает. Она ни дрова не может наколоть, ни воды принести.

– Если она такая знахарка и лечит всех, что ж она сама хворает? Не может себя вылечить? – не удержалась я, съязвила.

Лицо его вмиг окаменело, а взгляд стал колючим.

– Вот потому что лечит всех, сама и хворает, – сказал он зло. – Но вы, прыгуны-активисты, разве поймёте?

Он развернулся и быстро зашагал прочь.

А мне стало обидно, горько. И зло взяло, конечно. Это он вот так про комсомол сейчас сказал – прыгуны?! Да его за это… Ну, он ещё ответит за свои слова!

На другой день Самойлов не поздоровался со мной. Я-то думала, он извинится за вчерашнее, за «прыгунов», а он… Ну, что ж, сам виноват.

Домой шла поздно – весь день просидела в библиотеке. А на душе скребли кошки. Почему? Ведь я поступила правильно, передав секретарю, как отзывался Самойлов о комсомоле. Конечно, правильно. Иначе это было бы примиренчество. Но отчего же так скверно, как будто я что-то плохое сделала?

У сельпо снова толпился народ. Сейчас-то почему? Седьмой час, магазин не работает.

Толпились кружком у закрытых дверей, галдели, хохотали. Дядя Макар обернулся, увидел меня и крикнул:

– Крепко вы Саньку с бабкой протащили. Не боитесь?

Я догадалась – Лидка плакаты доделала.

Вяло подумалось: «Успела раньше срока, молодец. Надо завтра её отметить. И секретарь будет доволен».

Дяде Макару же с вызовом ответила:

– А что нам боятся? Здесь всё по правде!

– Бабы говорят, Авдотья не только лечить может, но и наоборот.

– Это всё глупые суеверия. Стыдно, дядя Макар, в такое верить!

А сама припустила домой, будто это меня позорили на плакате.

Всю ночь проревела в подушку. Никак не шли из головы глаза эти проклятые, такие тёмные, что зрачков не видать…

Наутро по селу гуляли листовки, где Самойлова и его бабку высмеивали на все лады. Оживление царило, как на Первомае. Валера похвалил меня, я – ребят и Лидку персонально.

А Самойлов в школу не пришёл...

В октябре Самойлова исключили из комсомола. Всё ему припомнили: и бабку-знахарку, и прошлые заслуги, и «прыгунов», конечно.

Когда Валера подошёл к нему, чтобы снять значок, Самойлов не дал, сорвал сам, швырнул на стол и вышел из класса, хлопнув дверью.

Из школы его тоже исключили.

Почти за целый год я видела Самойлова лишь несколько раз и то издали, мельком. Папа сказал, что бабка его совсем плоха стала. Ноги не ходят. А люди к ней всё так же тянутся отовсюду вереницей. Про Самойлова папа помалкивал. Но я и так знала, что председатель взял его в колхоз.

А в конце июня, сразу после Петрова дня мы с ним встретились. Столкнулись на крыльце сельпо утром. Меня отправили за хлебом – на покос собирались, а он как раз выходил из магазина. Я как увидела глаза эти чёрные, а в них столько всего – не передать! Отшатнулась, а у самой всё защемило, затрепыхалось. Ни охнуть, ни вздохнуть. Смотрю на него и сдвинуться не могу. И он тоже замер, но затем опустил глаза в пол, отвернулся, да и пошёл прочь. Не оглянулся даже…

На покос поехали вдвоём с отцом. Солнце палило нещадно, аж в глазах рябило. Пот струился по шее, спине, лицу, щипал глаза. От косы все ладони намозолила. А папа только посмеивался. Привыкла, говорит, с бумажками возиться, по-настоящему работать разучилась.

К вечеру я уж совсем с ног валилась. Папа сжалился.

– Ступай, отдохни. Я еще с часок поработаю, да домой поедем.

Прячась от зноя, я забрела в реденький пролесок, что отделял луг от болотистой речки. Комарья здесь – тьма. Зато свежо, прохладно. Ещё и земляники видимо-невидимо.

Сначала я даже ничего не поняла: ступила, а под босой ногой вдруг что-то дёрнулось, зашипело, стремительно метнулось и лодыжку пронзила острая боль. Лишь затем увидела серое, чешуйчатое, юркое...

Гадюка! Вскрикнув, я в ужасе подскочила, и змея тут же скрылась в зарослях травы.

На ноге, прямо над косточкой виднелись две красные точки. Я знала, что первым делом надо отсосать яд, но дотянуться никак не получалось.

Жгло как от крапивы, только гораздо сильнее. Пока добралась до луга, где косили, боль сделалась нестерпимой и с каждой секундой нарастала. Лодыжка и ступня распухли и покраснели.

– Папа-а! – взвыла я, когда идти стало совсем невмоготу.

***

Папа выжимал из старенького мотоцикла всё, на что тот способен. На ухабистой дороге люлька тряслась и подпрыгивала. От толчков выворачивало кости. Тело горело точно в огне.

Была суббота, вечер. Сельская больница не работала. Мы мчались в райцентр.

В больницу папа вбежал, держа меня на руках и расталкивая людей.

Меня положили на клеёнчатую кушетку, сделали укол. Старенький врач что-то спрашивал, а я могла лишь мычать, стиснув зубы, чтобы не стонать от боли. После укола немного полегчало. И тогда я услышала, как из-за ширмы врач тихо сказал папе:

– Ногу придётся ампутировать. Слишком обширный некроз. Никак уже не спасти.

Я не плакала. Я велела себе терпеть и смириться, и вынести всё. Или грош мне цена.

А потом мы ехали домой. Я не спрашивала папу, почему мы не остались в больнице. Меня опять мутило, и в теле вновь разбухала горячая, пульсирующая боль. Даже холодный ночной воздух не остужал пылающую кожу.

Мотоцикл промчался мимо нашего двора, а у ворот Самойловых папа резко затормозил. Подхватив меня на руки, он влетел в калитку и затарабанил ногой. Внутри что-то громыхнуло. Дверь открылась.