Комсомольское сердце (СИ) - Шолохова Елена. Страница 3
Самойлов.
Вижу его глаза, чёрные, бездонные. Они расширяются, угрожая затянуть, засосать. И я смыкаю веки.
Папа просит Авдотью спасти меня, умоляет, унижается.
«Не надо, папа», – хочу сказать, но губы запеклись, слиплись, и вместо слов вырывается хриплый стон.
Бабка отказывается, кричит: «Ни за что! Никогда! Пущай будет безногой! Пущай хоть помирает!». Гонит нас прочь. Бранится.
А папа снова просит.
Нет, это уже не папа. Самойлов. «Вылечи ее! А не то… уйду».
Авдотья с ним спорит. Плохое говорит про меня, обиды вспоминает.
«Уйду прямо сейчас. Никогда меня больше не увидишь».
Он просит за меня? Почему? И предательская слеза выкатывается из-под зажмуренных век.
Слышу шаги, твёрдые, резкие. Авдотья сопит.
– Куда ты, окаянный? Вылечу её, но с одним условием.
– Каким? – отцовский голос сливается с голосом Самойлова.
– Пущай утречком приползёт ко мне сама, на брюхе. Через всю улицу, от вашей избы до моей. Одна!
Папа потрясённо молчит.
– Бабка, ты спятила? Ты глянь на неё, – заводится Самойлов.
– Или так, или никак, – отрезала Авдотья. – И можешь мчаться куда хошь, а попрыгунью эту комуняцкую лечить не буду.
Он снова кричал на неё, но теперь уж бабка ни в какую не уступала.
– Она не сможет, – глухо пробормотал папа.
– Тогда пущай помирает.
– Может, Зоя просто извинится? – какой у папы просительный голос! Как стыдно!
– Ишь вы! – взвилась старуха. – Как срамить нас с Санькой, так перед всей деревней, чтоб каждый пальцам тыкал и в спину плевал. Нет уж! Пущай ползёт на брюхе.
Я лежала дома, на кровати, в полубреду. Потому что разве это могло быть правдой: папа молил меня ползти к ней?! И мама упрашивала, руки целовала, плакала. Даже маленькая Катька вон проснулась и ревёт.
Я лишь качала головой. Не могла говорить, язык разбух. А если бы могла, сказала бы: ни за что! Никогда! Но мама с папой не отступали. Умоляли, рвали сердце…
***
Я – предательница. Я недостойна зваться комсомолкой. Я поставила свою жизнь выше идеалов. И кто я после этого?
Нет, умереть мне не страшно, и калекой стать не боюсь. Но их лица – отца, мамы, маленькой Катьки… Лучше уж пусть потом осудят и накажут меня, но не им так страдать.
И я поползла. Папа вынес меня за ограду, положил на дорогу. Не знаю, смотрел ли он вслед или отвернулся. Лучше бы отвернулся.
Ползти трудно. Вчерашние мозоли на ладонях кровили. Кровь смешивалась с песком.
Я сжала кулаки и стала подтягиваться на локтях. Распухшая нога отяжелела, любое движение отзывалось палящей болью. Эта боль наполняла каждую клетку, жгла глаза, стучала в висках. Всё плыло в огненном мареве.
Кто-то смеялся, кто-то шептался, кто-то, наоборот, замолкал. Я ни на кого не смотрела, иначе… просто не смогла бы ползти. Ещё один двор… Сколько их осталось? Семь? Восемь?
Я бессильно уронила голову. Пыль забилась в ноздри, осела на щеках.
Чьи-то руки подхватили меня, понесли. Папа?
И снова голоса. Авдотья. Сердитая.
– Ты её принёс!
– Я только в избу внёс. – Нет, не папа. Самойлов. – Лечи!
– Дурак!
– Лечи!
– Что с тобой дураком поделать. Ладно, клади её сюда.
Восемь дней я провела у Авдотьи. Она поила отварами, после которых я всё время спала, себя не помня. Порой слышались шепотки, странные слова, необычные запахи, но, может, это всего лишь снилось.
От забытья я очнулась на девятый день. Рядом, на табурете, подперев щеку кулаком, сидел Самойлов и клевал носом. Измученный весь… Черные вихры спутаны. Под глазами – тени. А стоило мне пошевельнуться, он тут же встрепенулся и бодро спросил:
– Как ты?
И вперился взглядом так пытливо, жадно, что сердце ёкнуло и заколотилось где-то в горле.
– Будет жить твоя попрыгунья, – крикнула из-за занавески Авдотья. – И скакать будет пуще прежнего. Лучше поди сюда, помоги-ка мне подняться.
Он ушёл. Я потянулась к ноге – целая, не болит, от страшного отека – ни следа. Пошевелила пальцами, согнула в колене. Я здорова? Но… как такое возможно? Доктор же сказал, омертвела нога, не спасти. И ведь знахарство это, молитвы, заговоры – всего лишь предрассудки, обман, невежество. Тогда как же? Как?!
Вернулся Самойлов. Принёс холодной воды, дал напиться. Сам светится.
А мне вот не радостно. Кто я теперь? Что я? И люди осудят – такой позор. И наши отвернутся. Скажут, что запятнала честь комсомола. И будут правы!
Я – действительно предатель. Принципы предала, идеалы, всё, за что боролась. А главное, со страхом понимаю, что у самой в голове неразбериха, в сердце – смятение. Уже не знаю твёрдо, во что верить, во что – нет. И как мне теперь жить?
До дома меня провожал Самойлов. Сама еще слаба была, ноги дрожали, не слушались, и голова кружилась. Еще и как кружилась! Даже не знаю, от чего больше: от болезни или от него, от того, что он так близко, за руку меня держит, плечом касается.
Мы шли молча, только у калитки я сказала, пряча глаза:
– Ты прости меня, я ведь тогда считала, что поступаю правильно. Что долг свой выполняю. А теперь… теперь я сама ничего не понимаю… запуталась…
– А зачем понимать? Просто живи и слушай своё сердце.
– А ты слушаешь своё сердце?
Он улыбнулся. Помедлив, кивнул.
– И что оно тебе говорит? – прошептала я.
Самойлов не ответил, только посмотрел серьёзно и внимательно.
А потом медленно придвинулся ко мне, совсем близко, я даже почувствовала горячее дыхание на губах.
Сейчас поцелует, догадалась я. Надо отойти, ведь нехорошо это, неправильно, да и вдруг кто увидит. Но почему-то замерла, и глаза сами собой закрылись.
Нежное касание, едва уловимое… но земля тотчас поплыла из-под ног…
– Зоя! Зоинька!
Хлопнула дверь, и на крыльцо вышел папа. Я испуганно вздрогнула, открыла глаза. Самойлов все ещё был рядом, я чувствовала его запах, его тепло, его взгляд горячечный.
Не надо! Только не при папе! Хотела отпрянуть, но он стремительно наклонился и, задевая мягкими губами ухо, прошептал:
– Ты ещё узнаешь, что оно говорит. Обещаю.
Затем так же быстро отстранился и пошёл вдоль по улице. Оглянулся раз, другой, коротко махнул, а я смотрела вслед и невольно улыбалась.
Конец