Муравечество - Кауфман Чарли. Страница 106
Вместо этого я продолжаю путь к роще, за которой живет Инго. Впереди на дороге афроамериканец рисует линию мелом. На линию пустыми глазами таращится курица. Я, конечно, понимаю, что задумал этот господин. Он вводит курицу в транс. Мой отец занимался тем же. Как и режиссер Вернер Херцог с сотнями кур во всех своих фильмах и со слишком-человеческим актерским составом своего обруганного, блестящего и ужасного «Стеклянного сердца». Я безмолвно окликаю человека, изобразив губами: «Эй, ты». Он поднимает взгляд.
— Да? — шевелит губами он.
— Можешь загипнотизировать меня так же, как эту курицу?
— Наверное. Мне понадобится мел побольше.
Удачно, что я сейчас в тех же слаксах, в каких меня увольняли из школы смотрителей зоопарков Хоуи Шермана. Я наклоняюсь и передаю ему кусок белого мела, который шире всего его тела.
— Вот это мел, — безмолвно дивится он.
— Я бы хотел, чтобы ты меня загипнотизировал и я вспомнил давно забытый фильм.
— Так-то я больше по смотрению-в-линию, — шевелит он губами. — И по похудению.
— Пожалуйста. Это важно.
— Попробуем, — пожимает он плечами.
И тащит этот огромный мел по земле, и я смотрю. Действует, поскольку я все глубже и глубже проваливаюсь в какой-то великолепный транс.
— А теперь, — шевелит он губами, — вспомни тот фильм, который хочешь вспомнить.
И я вспоминаю, хотя бы что-то.
Метеоролог меряет шагами пещеру. Он не находит радости. Не находит покоя. В будущем его ничто не ждет, и все же он должен его дождаться. Я «слышу» за кадром его голос (рот?):
— Я не нахожу утешения в своих исследованиях будущего. Это не более чем изматывающий путь к моей смерти и смерти всех остальных. Изобретенная мной машина без преувеличения принесла мне смерть. И все же я на нее подсел. Включаю по утрам и целый день таращусь в экран, ищу то да се, смотрю, что будет. Возможно, времяпрепровождение будет радостнее, если смотреть в другую сторону, в прошлое, которого уже нет, которое уже не может причинить вреда. Возможно, побалую себя безобидной ностальгией; успокою душу так же, как успокаивают ее беби-бумеры за просмотром «Счастливых дней». И я сейчас не о пьесе Беккетта, которая никому душу не успокоит, — с ее-то погребением, зудом от муравьев и Потси[149].
Так что метеоролог щелкает рычажком, и изображения на экране идут в обратном направлении, пока компьютер кадр за кадром предсказывает прошлое.
Уличная сцена в Нью-Йорке. Идут задом наперед пешеходы, на дорогах едут задом наперед машины. Метеоролог хочет найти какую-то сцену из собственного детства, одно-два счастливых воспоминания, какое-нибудь утешение, как вдруг замечает нечто странное. В этой среде есть некие «сущности», которые двигаются вперед. Кажется, будто расплывчатые, аморфные пузыри, похожие на мушки в глазах, находят внешние слуховые проходы, или ушные отверстия, этих обратных пешеходов и проникают в них — кажется, возникая после этого (или, вернее, до!) в еще большем количестве, по всей видимости, умножившись в головах людей. Эти образы устрашающие, лавкрафтовские, если можно так сказать, и метеоролог с немалым трепетом делает наезд, чтобы рассмотреть их поближе. Многократно увеличенные, по форме эти пузыри отдаленно напоминают пули. Я предполагаю, это эволюционное (инволюционное?) приспособление, чтобы было проще проникать в проходы. Они прозрачные, эти кошмарные капли, и кажется, что в их с виду примитивной, прозрачной пищеварительной системе движется что-то вроде «еды».
— На сегодня время сеанса закончилось, — шевелит губами крохотный гипнотизер.
Я прихожу в себя.
— Получилось записать? — спрашиваю я.
Он включает свой катушечный магнитофон, и мы оба «слушаем» тишину, которая слово в слово повторяет мой рассказ. Я киваю.
Он кладет курицу в свой чемодан и собирается уходить.
— Завтра в то же время? — шевелю я губами ему вслед.
— Конечно, — шевелит он, не оборачиваясь.
Теперь я снова один, в лесу, с огромным куском мела (для меня не огромным) и чувством ностальгии. Здесь все по-другому, чужеродно, тихо. Я с трудом узнаю себя. С трудом узнаю свою жизнь. Это, конечно, я. В этом сомнений нет. Но кто я? Словно не хватает постоянного потока шуток за мой счет, как я их теперь понимаю. Скверных, обидных шуток. Пропали. И осталась серость. Пусть шутки были нелепыми и унизительными, они хотя бы были. Оставшаяся без них дыра ничем не заполняется. Я болезненно ощущаю пространство, которое занимали эти мысли, и время, которое из-за них потратил. Это время можно было провести с пользой — продолжать учиться физике, или французскому, или истории, или гобою. Но его не провели с пользой, и больше оно недоступно. Отсюда мне видно и собственного временного червя, и он приближается к конечной точке.
Теперь утро. Ничего не случилось, ничего не думалось в этом тусклом мире. Из леса выходит афроамериканский гипнотизер с курицей и магнитофоном.
— Готов? — шевелит он губами.
Я киваю. Чем быстрее я вспомню фильм целиком, тем быстрее смогу пойти к Инго и просить о помощи, о прощении.
Он достает курицу, берет мой мел и проводит черту. Мы с курицей таращимся на нее вдвоем, вдвоем завораживаемся.
— Рассказывай, — шевелит гипнотизер губами.
Курица ничего не отвечает, но начинаю я.
Метеоролог, не в силах выдержать своего чудовищного открытия — плодящихся ушных капель из обратного времени, — спешно возвращается к изучению будущего, неуклонному шествию к гибели — своей и мира. Теперь он смотрит, как весь мир горит. Бродит по виртуальной версии последствий. Компьютерная симуляция стала еще прогрессивней. Теперь он может войти в голограмму, такую продуманную, что от виртуального дыма першит в горле и режет глаза. Он гадает, что вызвало такую катастрофу, но терпения перебрать все данные не хватает. «Да и неважно, — думает он в закадре. — Я ничего не смогу изменить». Сама идея причинности стала казаться глупой, невразумительной. Он просто тянет время, ждет смерти от зеленой машины. Просто развлекается. Обугленный ландшафт, где он теперь оказывается, недружелюбен, но еще существуют мелкие группки выживших. Он подслушивает разговор компании людей в лохмотьях вокруг костра.
— Я слышала, у них лазеры в глазах, — рассказывает сморщенная женщина в обожженном дождевике.
— Это кто-нибудь может подтвердить? — спрашивает другой.
— Ага, — говорит подросток. — Я видел, как один поджег свинью. Глазами. Просто чтобы посмотреть, как она умирает.
— Блин, — говорит вторая женщина. — Как сражаться против лазеров из глаз?
— Я еще слышала, они огнестойкие и водостойкие на глубине до ста метров, — говорит женщина в клеенке.
К костру женщина лет тридцати со спутанными волосами, в заляпанном комбинезоне, тянет хнычущую малютку. У девочки — палка, которой она колошматит по всему, мимо чего проходит: камням, старым автомобильным шинам, разбитым телевизорам. Метеоролог уставился на девочку. Становится различим его незамолкающий бормочущий закадр:
— Это дитя! Что в ней особенного? Лучик света в черной бездне моего бытия. Будущего бытия. Всего бытия. Возможно, у взрослых просто есть биологически запрограммированная реакция на всех детей? Не знаю. В свое время я повидал много детей. Буквально десятки, но этот маленький человечек как будто воплощает что-то выдающееся — нечто je ne sais quoi[150].
Предположительная мать усаживает девочку рядом с собой у огня и вступает в общий разговор, но метеоролог сосредоточил все внимание на девочке, которая ерзает, напевает про себя, тыкает во все палкой, а потом копает ей ямку в обугленной земле.
— Перестань, — говорит мать.
И на какое-то время она перестает. Скоро опять ерзает, потом хлопает в ладоши. Мать снова велит ей перестать; это отвлекает. Взрослые обсуждают что-то важное. Девочка перестает, и кружок продолжает разговор, но через некоторое время она опять начинает копать. Метеорологу в голову приходит идея. Он выходит из голографической проекции обратно к пульту, что-то вводит, получает распечатку.