Муравечество - Кауфман Чарли. Страница 49

— Мы оба знаем, что он вам неинтересен.

— Вам придется уйти.

И я ухожу. На улице людно и воняет. И вот он я, в самой гуще. Внутри своей собственной вонючей жизни, вот только, как учила нас Штейн, там нет никакого «там». Полагаю, под «там» она имела в виду Окленд, штат Калифорния, — пригород Фриско, как называют его местные. Ни в чем из этого я сейчас не уверен, но в данный момент просто нет сил, чтобы проверить. Поэтому просто предположу, что прав. Так или иначе, какая разница. Келлиты больше нет. Моя дочь Эсме не разговаривает со мной годами: ее мать отравила наши ранее близкие отношения. Ее имя я выбрал вовсе не в качестве оммажа рассказу Сэлинджера. Он был и остается писателем, которого я презираю. Как только чудовищная правда о женоненавистнике Сэлинджере выплыла наружу, моя бывшая жена сказала Эсме, будто я решил назвать ее в честь этого эмоционально отсталого отшельника. На деле же я выбрал это имя, потому что восхищался великим британским игроком в крикет Эсме Сесилом Уингфилдом-Стратфордом, к тому же гениальным британским писателем-историком и инструктором по тренировке ума, который, кстати, был мужчиной. Так что я дал дочери гендерно-нейтральное имя.

Словно приветственный подарок, в голову вдруг приходит мысль: моя дочь возвращается домой из школы. Ей — сколько? — одиннадцать или двенадцать. Не помню. Ей хочется побыть со мной, но я работаю — смотрю от конца к началу фильм Талфана Dysgu i gi Bach Gachu[63]. Это один из самых значительных валлийских фильмов, а это уже о многом говорит. Некоторые считают, что значительного валлийского кинематографа не существует, но они, как всегда, чертовски ошибаются. Дайфодуг, Поуис, Иван, Гвилим, Гриффид, Фардд, Гвилим (не родственник), Кадваладр, Климнеб, Дилфедмед, Придудд, Гвилим (не родственник) и Клидарфрг — вот лишь несколько важных режиссеров. И я весь день ждал возможности посмотреть шедевр Талфана от конца к началу. В свои одиннадцать моя дочь не знает на и-гимрайг[64] ни слова, так что, скорее всего, не поймет ни слова и в обратном порядке. Ей будет скучно, я знаю. А я почувствую себя виноватым в том, что ей скучно, так что не смогу как следует насладиться фильмом. Я говорю ей, что папе надо работать, и чувствую себя ужасно виноватым, особенно когда вижу выражение ее глаз — безнадежное, ищущее любви, покинутое. Все, конечно, не так. Мне просто нужно поработать. Одиннадцатилетнему ребенку не понять, как сильно личность взрослого человека зависит от работы, как без работы, скорее всего, растворишься в тумане небытия. Чтобы и далее существовать для нее, мне приходится ее игнорировать. Она смотрит в окно на дождь. Эсме…

Теперь я обнаруживаю, что иду по 62-й улице из первой сцены фильма Инго. Его точность потрясает. И хотя здесь я чувствую погоду и вес собственного тела, при прогулке по дороге я все так же невидим для окружающих. Как привилегированная личность и как мужчина, справедливо порицаемый и лишенный слова в назревающей культуре, я признаю, что не имею права жалеть себя и уж точно не имею права публично жаловаться на обстоятельства. Это приведет только к тому, что меня еще сильнее отвергнет общество, к которому мне так хочется принадлежать. Но правда в том, что я действительно чувствую себя невидимкой. А в тех редких случаях, когда меня видят, меня осуждают особенно жестоко. Может, это и значит быть человеком. Но я подозреваю, что нет, ведь я вижу людей, которые переживают радость, приключения и единение с другими. Возможно, у меня ущербный характер, раз я со всеми своими преимуществами, белым цветом кожи, мужским полом и гетеросексуальностью не способен достичь этого места под названием «радость».

Какого хрена происходит с людьми? Куда пропал вкус? Почему мы, взрослые, смотрим эту излишне серьезную молодежную научную фантастику с желтой цветокоррекцией? Почему не понимаем, как смешно выглядим?

Дома я пытаюсь читать книгу Уингфилд-Стратфорда «Реконструкция сознания: открытый путь к тренировке ума» и натыкаюсь на следующее:

«Так мы блуждаем под бесконечной бомбардировкой впечатлений из внешнего мира, ни одно из которых не оставляет нас прежними. Аромат розы, лицо старого друга, ужасный или добрый поступок, любой пейзаж, что мы видим, любой звук, что мы слышим, — все это поглощается нашим существом и меняет нас к лучшему или к худшему».

Внешний и внутренний мир. Мы вбираем в себя внешний мир, он меняет нас, и мы выдаем измененную версию. Это постоянный обмен психическими жидкостями с окружающими, и так же, как вирусы, передаются и распространяются болезни ума. Даже те люди, чей недуг характеризуется отделенностью от мира, отшельничеством, как Инго, вносят свой вклад в разносортное варево психосоциальных заболеваний. Все Инго мира заражают нас своим недоверием, своей скрытностью. Мы удивляемся, почему они с нами не общаются. Дело в нас? Нас осуждают? Потому что мы белые? Или черные, если Инго был шведской версией самого себя? Разумеется, замкнутость Инго можно объяснить травмой, которую ему нанесли люди и уж наверняка само общество в целом, ведь мы говорим об афроамериканце (или шведе), чья молодость пришлась на начало двадцатого века. А какой вред причинил я? И какой еще причиню? Хоть я и прилагаю все усилия, чтобы развиваться как человек, расширять сферу познаний, быть уважительным и добрым, приходится признать, получается у меня плохо. Несомненно, единственное, что гарантирует безопасность персонажей внутри фильма Инго, — моя невидимость, мое полное отсутствие. Возможно, фильм — единственное безопасное для меня (и если на то пошло, для любого!) место. Печально осознавать, но, если не удастся целиком новеллизировать фильм, я так и останусь единственным, кто может посещать этот мир. И хотя мир, где ты призрак, — это мир без вины, надо признать, что без вины и сожаления невозможно прожить полноценную жизнь. Живое существо не может жить, не уничтожая других живых существ. Мы должны жрать друг друга, разве нет? Так устроен мир. Я замечаю Цай: она поправляет короткую стрижку, глядя в витрину галантерейного магазина. Боже, это так на нее похоже. Уверен, я достаточно далеко, чтобы она меня не заметила. Однако в голову приходит, что Цай не заметит меня, даже если я буду сидеть у нее на коленях. Она не Леви. М-м-м, колени Цай, как говорят дети. Сидеть у нее на коленях. Быть ее коленями. Я не свожу с нее глаз и случайно наступаю на маленькую собачонку, которая визжит как совсем маленькая собачонка.

— Смотри, куда прешь! — тявкает ее хозяин.

Я извиняюсь, складывая ладони в фигуру, которая на языке жестов, несомненно, означает: «Тс-с-с! Не хочу, чтобы Цай меня заметила». Она и не замечает. Конечно же, не замечает. Каково это — быть настолько независимой? Я говорю себе, что иду за ней, чтобы проверить, не идет ли она к Барассини, чтобы узнать, не сообщники ли они. И это одновременно и правда, и оправдание. Преследовать женщину — это сталкинг, а я все-таки воук, так что знаю, что женщины живут в страхе из-за сочетания разницы в размерах между полами и культуры токсичной маскулинности и задача мужчин — вести себя вежливо и уважительно к женщинам, распознавать социальные сигналы и действовать соответственно. «Нет» значит «нет». А еще — зачем им вообще говорить «нет»? Это несправедливое бремя. Мужчины должны научиться распознавать отказ по взгляду — или по отсутствию взгляда. Жестикуляция, пожимание плечами, покашливание, урчание в животе. Такому должны учить еще в школе или, может, в обязательных летних учебных центрах для мальчиков. С этим что-то надо делать. Разумеется, в данных обстоятельствах Цай легко могла бы со мной справиться. Она молодая и высокая, у нее гибкое и мускулистое тело. От мысли о том, как со мной справится Цай, между ног возникает сексуальное волнение. Я наблюдаю за ее задницей и представляю, как она прижимает меня к земле. Садится на лицо. Я жалкое создание. Я жук, слизняк, муравей.

Она входит в бар под названием «У Мэка». Я считаю до пятидесяти семи и захожу следом. Это дешевая забегаловка, в этот час здесь тихо и спокойно. Над барной стойкой висит унылая золотая рождественская мишура. По-моему, сейчас май. Цай садится на стул и заговаривает с барменом. Очевидно, они знакомы. Они над чем-то смеются, и ее смех для меня — это сюрприз и откровение. Громче и глубже, чем я представлял. Но именно такой беззаботный, как я и думал. Я влюблен вне всякой меры. Бармен — ее парень? Он молодой, татуированный, красивый, с широкой грудью и точеной челюстью. Могу представить, что в их паре он бы доминировал и ей бы это нравилось. Я никогда не смог бы над ней доминировать, даже в фантазиях.