Одиннадцать случаев…(Повесть) - Кардашова Анна Алексеевна. Страница 8

Академик с помощью двух препараторов собирал громоздкий прибор на двух высоких штативах. Черные лапы одного штатива осторожно сжимали хрупкое горлышко колбы, из нее вился стеклянный змеевик, другие черные лапы держали его наверху, от змеевика наискось, сверху вниз шла трубка к другому штативу, где тоже было собрано высокое сооружение, увенчанное большей колбой с жидкостью солнечного цвета. Трубке, которая шла наискось от одного штатива к другому, требовалось охлаждение. Один препаратор возился у одного штатива, другой — у другого. Посредине стоял академик со стеклянным холодильником в руках. Его надо было надеть на трубку. Один препаратор что-то не так завинтил.

— Подождите, я сам! — сказал академик. Он оглянулся — куда бы деть холодильник? И увидел внимательные, сосредоточенные глаза мальчика. Откуда этот мальчик, академика ничуть не интересовало, но ясно было, что доверить холодильник этому мальчику можно. — Подержи, пожалуйста!

И брат получил из рук академика драгоценный, сверкающий дар. Он замер. Он держал и не дышал. А когда холодильник у него взяли, он уже был здесь в другом положении — он помогал. И даже позволил себе сказать: «Давайте я подержу!» А препараторы, которым не хватало рук, давали ему подержать то притертую соединительную пробку со вставленной в нее трубкой, то колбу, то змеевик.

— Сегодня мы собирали прибор у академика Ч., — сказал мне вечером брат как можно небрежнее, чтобы сильнее меня поразить.

Теперь он стал все реже и реже говорить со мной на химические темы. Сперва я обижалась, что он изменяет мне с мальчиками-химиками, но постепенно поняла — ведь в придачу к тому миру, в котором живем мы все, у брата появился еще один мир, невидимый нам, но вполне ощутимый для него. Брат уже хорошо научился «видеть» невидимое. Он уже перешагнул порог этого мира и начал осваиваться с его законами. А я осталась.

Да, мне не угнаться за братом, а он там, в своем химическом мире, должен неизбежно встречаться с товарищами, которые в нем свои люди.

Я еще бывала в «нашей лаборатории», мыла там посуду… Конечно, я была «другом химической мысли», но другом — и только.

5

Зигзаги жизни

Одиннадцать случаев…<br />(Повесть) - i_007.png

— Вот Шурка Дымский! — говорил брат. — Он всегда шел в науке прямо, последовательно, ступень за ступенью… А Митя Сапожников, тот как с младенчества засел в науку, так не вылезает из нее ни на минуту… А у меня… Да что и говорить, были зигзаги.

И я вспомнила первый «зигзаг».

Однажды летом я сидела арестованная в мансарде большой дачи. Приехала с мамой погостить и заболела скарлатиной. Я уже выздоровела, но считалась еще заразной, и меня никуда не пускали. Брат жил один в городе, к нам только приезжал и разговаривал с нами, стоя у двери.

Сперва я сидела просто так и смотрела в окно. Совсем рядом торчала темная пушистая верхушка елки со светлыми, свежими свечками. А направо сияла на солнце отмытая дождями серебристая дранка на крутой крыше. Я взяла бумагу, краски, налила в чашку воды и стала рисовать. Я красила и смывала… Бумага стала уже вся мокрая. Тогда от большой досады я сочинила стихи:

В комнате своей сижу я у окна.
Предо мною елочка, свежа и зелена,
Направо — крыша серебристо-серая,
Налево — небо светло-голубое…
Так хорошо все, что не верю я,
Что выйдет на бумаге, как живое.

Куда уж там верить! Определенно не вышло. Я прочла стихи маме.

— Что это у тебя? Направо, налево… Разве это поэзия?

Только я собралась обидеться, как вдруг… странно, резко кто-то закричал.

Мама подняла голову.

— Это гусь кричит?

— А может, колодец скрипит? — сказала я.

— Здесь нет колодца поблизости.

Странный звук раздался опять. Он резал тишину за окном.

— Корова это, вот что!

— Нет, — сказала мама, — это не корова. Но что это?

Непонятный голос покричал, покричал и перестал. На другой день под вечер он опять взялся за свое. Мы с мамой слушали и все гадали: что же это наконец? То этот голос трубил слоном, то пускал ноты немыслимой высоты, срывался и хрипел, то задыхался и клокотал…

Мы с мамой уже ждали этого голоса, мы даже немного привыкли к нему. А дня через два среди всех завываний мы вдруг услышали четыре чистые ноты. Они шли ступеньками вверх, верхняя нота повторилась, потом звуки спустились, но уже не по порядку и… получилась первая фраза вальса «Осенний сон»! Вот чудеса-то! Но самое ужасное то, что я не могу сбежать вниз и узнать, кто же это и на чем играет. Ведь я заразная! Вниз мне нельзя. Но когда мама ушла из комнаты, я через окно вылезла на крышу и, держась за водосточную трубу, заглянула за выступ дома. Внизу, в малиннике, что-то синело. Потом что-то блеснуло на солнце, а потом, приглядевшись, я окончательно разобралась. Там, в малиннике, стоял мой брат и играл на трубе. А когда я вернулась в город и открыла дверь в комнату брата, это было как в сказке о рыбаке и рыбке: после царских хором — ветхая землянка. В комнате стояла железная кровать, пустой тонконогий стол, пустой комод. Больше ничего.

«Наша лаборатория» навсегда ушла из моей жизни. Ушло праздничное сверкание стеклянной посуды, ушли разноцветные реактивы. Ушли тонкий звон стекла и тихое, уютное шипение спиртовой горелки. Ушли острые химические запахи, гладкие, тонкие бока пробирок, реторт, колб. Ушло, наконец, замечательное чувство — радость общей работы, когда два человека молча, сосредоточенно наливают, насыпают, смешивают, нагревают, разглядывают и тихими голосами обсуждают полученные результаты.

Всего этого больше нет.

Я была уверена тогда, что химию и брата-химика я потеряла навсегда. Но нет, оказывается, он поступил в химический техникум и занимается. Лаборатория ему больше не нужна — лаборатория в техникуме гораздо больше, чем была у него. Но химия перестала быть его главной и единственной страстью. Химия теперь только тлела, а над пеплом сияла труба.

Но почему? Что же случилось? Случилось то, что бывает с мальчиками в шестнадцать лет. Что-то новое, непонятное забушевало в нем. И стало невозможным изо дня в день заниматься одним и тем же. Надо было все разметать и ринуться в другую, совсем другую жизнь. Новизна! Во что бы то ни стало новизна! И он без сожаленья, одним махом продал свою лабораторию. Все, что с таким упорством и старанием собирал по вещичке, и аппарат Киппа, купленный на деньги из моего барана, тот самый аппарат Киппа, «венец всей жизни, прелесть грез»!

Теперь «венцом всей жизни» была труба.

По вечерам, засунув руки в карманы, надвинув кепку на лоб, брат сбегал вниз по переулку. В конце переулка, через дорогу, темнели массы деревьев в парке, светились точки фонарей. Днем в парке гуляли дети, а по вечерам сквозь густую листву глухо доносились круглые сильные звуки духового оркестра.

И на эти звуки, на эти фонари бежал мой брат. Он подбирался к самой беседке, где сидели музыканты, и, прислонившись к столбику, вдоволь любовался музыкантами. Они были совсем близко. Он видел каждое их движение. Видел, как они напрягают губы, и словно поплевывают, издавая короткие быстрые звуки, как перебирают пальцами клапаны. Он мог со своего места прочесть названия нот — и в то же время был от музыкантов за тридевять земель.

Музыканты начинали играть, и он пропадал. Теперь в этом для него было все. Резкие, сильные звуки красиво сливались и заполняли его целиком, и это было ни с чем не сравнимое блаженство. Но совсем особое наслаждение он испытывал, когда играли «Почту в лесу». Один трубач уходил из беседки. Сперва недалеко, потом все дальше, дальше… Серебряный звук почтового рожка все удалялся, и, когда совсем слабый, отдаленный почтовый сигнал таял в воздухе, брату казалось, что и он растаял, что его больше нет.