И сегодня стреляют - Рыбин Владимир Алексеевич. Страница 5
– Домой бы надо. Степку доставить.
– Доставишь, – оживился Бакшеев. – Счас вернемся – и давай. А потом приходи.
– Помоложе бы кого. С горючкой-то непросто. А на веслах – какой из меня весельник?
– Достанешь горючку…
– Мотор опять же. Кто без тебя починит?
– Будет работать. Я уж понял, отчего глохнет, сделаю.
– Скоро?
– Да часок-другой.
– Все у тебя часок-другой, – проворчал Матвеич, сам не понимая, на что сердится. – Ну, я тогда вздремну чуток, невмоготу уж. Вон там, в кустах. Разбудишь тогда.
Проснулся Матвеич за полдень, солнце уж через Волгу перевалило и висело ослепляющим прожекторным глазом над хорошо видным отовсюду серым кубом элеватора на той стороне – самого высокого здания во всем городе. Проснулся не от того, что выспался – в голове еще мутилось, – а от какого-то беспокойства, вдруг охватившего его. Не было слышно никаких голосов рядом, а издалека, с севера, доносились непрерывные стрекот и перестук, будто там целая бригада бестолковых молотобойцев лупила молотками по чему ни попадя. Потом заухало вдали, и Матвеич понял – взрывы.
Еще не убоявшись ничего, он встал: на севере, за Тракторным заводом, последнее время часто постреливали, там были полигоны. Бабы повскакивали со своих узлов, безотрывно вглядывались во что-то дальнее.
– Что там таке гортуется?!
– Обыкновенное дело, – успокоил их Матвеич. – Воевать учатся.
Он подошел к лодке, на носу которой во весь рост стоял Бакшеев, смотрел в бинокль.
– Дай-кось.
Отряхнул руки от налипшего песка, взял бинокль, покрутил колесико. Дальние дерева мешали глядеть, и он тоже забрался на высокий нос лодки, наполовину вытащенной на берег. Теперь можно было рассмотреть холмы на той стороне Волги, где за тракторозаводскими корпусами протекала невидимая отсюда речушка Мечетка. Что-то там дымило и двигалось. В какой-то миг почудилось Матвеичу, будто высунулись из дымов крохотные фигурки машин-утюгов, какие довелось ему недавно повидать в степи. Он еще повертел колесико, потер глаза и опять долго глядел, но, кроме дыма, больше ничего разглядеть не мог.
– Ясно, учатся, – сказал неуверенно. И вдруг закричал на баб: – Чего расселись?! Чего не уходите?!
И снова повернулся к Бакшееву:
– Долго еще? Солнце-то вон где.
– Да я готов.
– Тогда поехали, чего ждать?..
Весело тарахтел, заливался мотор, солнце плясало на быстрой воде, и так было покойно посреди реки, что плыть бы да плыть, никуда не торопясь. И стрельба на севере будто поутихла, зародив надежду: может, и впрямь учатся? Береговые обрывы тонули в тени, над ними тысячами окон блестел на солнце город, над городом ровным частоколом торчали высоченные заводские трубы, над трубами, как всегда, тянулись, изгибались в вышине дымные хвосты.
Туда, к трубам, откуда было ближе до Мамаева бугра, до Матвеичева дома, не спросясь, и направил Бакшеев лодку.
– Ты, эта, не больно раскатывай, – сказал Матвеич. – Дойдем, чай не безногие, а тебя вон сколь ждут.
Лодка круто вильнула, и Матвеичу подумалось, что лодочник обиделся. Хотел поворчать примирительно, но вместо этого вдруг выскочила в памяти давняя поговорка, коей не раз, бывало, ответствовали утопленникам, обижавшимся на бесцеремонные приемы спасателей; «Обиделся? Ничо, на том свете увидимся». Чуть не сказал, едва удержался. А напустился на Степку, перегнувшегося через борт, ловившего рукой сверкающую струю. Все жила в нем тревога, зародившаяся в тот миг, когда почудились ему в бинокле немецкие машины-утюги, подгоняла.
С нетерпением, будто неделю не ступал на твердь, выскочил Матвеич на береговую отмель и, крикнув Бакшееву, чтобы берег лодку, потащил Степку за руку на тропу, уводящую по обрыву вверх, к домам, к городским улицам.
Тут как раз и запели гудки воздушную тревогу. Ему бы обратно, под обрыв, спрятаться в какой ямине, а он заторопился наверх.
Улица была знакомая, одно-двухэтажные деревянные дома стояли плотно, сцепившись заборами, будто оберегали свою тихую благодать от суетного потока людского, от грохота телег да тележек по булыжной мостовой. До Нахаловки отсюда было рукой подать: полчаса – и дома. Но подстегнутая воздушной тревогой толчея людская затолкала Матвеича со Степкой в большой квадратный двор, почему-то голый, без травинки. Впереди были два крыльца двухэтажного дома, слева, у высокого забора, – качели и большой стол для общего отдыха на вольном воздухе, справа – сараюшка с кривыми поленницами, сложенными из хвороста да выбеленных водой палок и досок, выловленных в Волге. Посреди двора были вырыты две большие щели. В них и попрыгали люди – кто на кого, все, как один, устремили глаза к небу. А в небе дюжинами ползли черные кресты бомбовозов. Вокруг пушинками возникали белые клочки зенитных разрывов, но бомбовозов это будто и не касалось, не ломали строя, все ползли, направляясь к центру города.
И загрохало там, заухало, слилось в сплошной гул и рев, заставляя и здесь, в стороне, глубже вжиматься в земляную щель. А потом загрохало вблизи, остро запахло пылью и гарью. Над крышей, что виднелась за забором по ту сторону улицы, взметнулся черный клубок дыма, подсвеченный изнутри адским огнем, и полетели через забор палки, огрызки досок, какие-то ошметки.
– Гори-им! – вдруг взметнулся тонкий женский визг.
Люди стеной подались к краю земляной щели, где были ступени. Оглянувшись, Матвеич увидел дым над крышей дома, багровые блики в окнах второго этажа и что-то белое, привидением мелькавшее там, за стеклами.
– Бабушка-а! – закричал кто-то. – Больна-ая-а!
– Чего же не вывела! – заругались в толпе.
– Дак не хо-оди-ит!..
В один миг свободно стало в щели: повыскакивали бабы, толпой кинулись к подъездам. Узлы, чемоданы, стулья, кастрюли да самовары, ящики, выдернутые из комодов, рассеивающие по ветру белье да тряпки, – все летело из окон в общую кучу.
Дом разгорался так, будто это вовсе не дом был, а соломенная скирда. Пламя уже полыхало во всех окнах второго этажа, что-то горящее летело сверху на кучи спасенного добра, и оно тоже занималось.
– Ах ты Господи! – заметался Матвеич. Погрозив Степке, чтобы не высовывался, он вылез, побежал оттаскивать добро от дома. Не к месту подумал вдруг: хорошо еще воскресенье нонче, люди все дома, а то бы беда.
Дым и огонь клубками выбрасывались из верхних окон. И как раз оттуда, из дыма и огня, вдруг взвился леденящий душу детский визг.
Застыли, оцепенели бабы, все суетящиеся у дымных подъездов.
– Клавка-то никак ребенка заперла!
– На базар ушла, дура!..
«Воскресенье нонче», – опять подумалось Матвеичу. Бросив охапку вещей, которые оттаскивал на середину двора, он подался к дымящему подъезду. Но его опередила молодка в косыночке и легком, порхающем платьице, взлетела по лестнице на второй этаж. Через мгновение грохнуло там, в дыму, и затихло. Только что-то большое и грозное шевелилось, фырчало, чмокало наверху, плотоядно хрустело обоями, иссохшими шкафами, перегородками.
«Ну все, пропала девка!»
Матвеич заходился в кашле посередине лестницы. И вдруг его чуть не сшибла катившаяся сверху груда. Уцепившись за перила, он с ужасом думал: кто бы это еще? Сообразил: та же девка с ребенком на руках. Кинулся вниз, увидел, как набежавшие бабы сбивали с нее огонь чем ни попадя.
Снова грохнули взрывы неподалеку, и Матвеич, кашляя и ругаясь, затрусил к щели. Обхватил Степку обеими руками, пригнул, чтобы если уж жахнуло сверху, то по нему, не по Степке.
И опять затихло наверху. Только дом все гуще гудел, разгорался. Бабы опять забегали по двору, заголосили. А Матвеич огляделся, соображая, что теперь делать. Девка, что выносила ребенка, скорчившись, сидела на дне щели. Платье на ней совсем обгорело, обнаружились розовые, заляпанные копотью панталоны, и она закрывалась растопыренными пальцами, таращилась на Матвеича круглыми испуганными глазами.
– Дура, кто теперь на тебя глядит?! – крикнул Матвеич.
Не уговорил. Девка, похоже, совсем онемела от страха, от стыда, ничего не соображала. Плюнув, он снова вылез из щели, в грудах выброшенного барахла отыскал полосатую пижаму, принес.