Дикая игра. Моя мать, ее любовник и я… - Бродер Эдриенн. Страница 6

Вернувшись наконец вниз, я поняла, что маме нужен мой совет. Не зная, как продолжать игру с Беном, она просила моей помощи. Что мне делать? – прошептала она одними губами. На улице лил ливень, а в доме взрослые маялись бездельем, читали книги и смотрели по телевизору теннисный матч.

Мы с мамой прятались по углам, и она рассказывала мне свои тайны; должно быть, для нее было большим облегчением исповедаться в них. Сидя в оконной нише своей спальни, она призналась, что годами страдала депрессией. Знала ли я об этом, спросила она меня. Да, я знала, что частенько ей было трудно встать с постели, и мне приходилось упрашивать ее причесать волосы хотя бы на затылке, прежде чем везти меня в школу. Но, как и большинство детей, я была поглощена собой, переживала о собственных дружбах и любовях и не слишком интересовалась внутренней жизнью своей матери. Все, чего мне на самом деле хотелось, – это твердо знать, что она любит меня больше всех на свете.

В кладовой, среди бутылок с оливковым маслом и кулинарных припасов, Малабар призналась, что после инсультов Чарльза у нее не было иного выхода, кроме как выйти за него замуж.

– Перед тем как он заболел, я любила его, как не любила никого никогда в жизни, – рассказывала она мне. – Но ни один врач не мог мне пообещать, что он когда-нибудь станет прежним. Он не мог говорить. Они не знали, восстановятся ли его интеллектуальные способности, не говоря уже о физических. Он был так добр ко мне и к тебе с Питером, – вздохнула она и вдруг обняла меня.

Наша жизнь была бы совершенно другой, не стань мама женой Чарльза. Мы по-прежнему жили бы в своей старой квартире на Верхнем Ист-Сайде Манхэттена, проводили бы лето в крохотном домике в Наузет-Хайтс, где у нас с Питером была общая спальня – проходная комната, за которой располагалась комнатушка матери, еще меньше размером. Я никогда не любопытствовала насчет того, сколько у матери денег – и по сей день ее финансовое положение остается для меня тайной, – но не могу себе представить, чтобы она сумела купить и полностью обновить тот огромный дом, в котором мы жили теперь, если бы не помощь Чарльза.

– Кроме того, – добавила она, – мы были уже помолвлены.

Мать все теребила и теребила заусенец на безымянном пальце, пока тот не закровил.

– Вступить в брак было единственным достойным выходом.

Тогда я впервые поняла, что мать рассматривала и другие варианты. Потом она взяла меня за руки, отвела глаза, словно держась за остатки материнской благопристойности, и проговорила:

– Ренни, после инсультов Чарльз был скорее ребенком, чем мужем. Если ты понимаешь, о чем я.

Я понимала.

В разные моменты этого дня и последовавших за ним недель, месяцев и лет мой брат Питер, бывало, проходил мимо и заставал нас за серьезным разговором. Он притормаживал, дожидаясь от одной из нас приглашения присоединиться к этим заговорщицким беседам. В конце концов нас же всегда было трое. До поцелуя Бена мнение Питера в нашей семье ценилось так же высоко, как и мое. Но теперь наша мать резко обрывала разговор и смотрела на сына с нетерпением, словно говоря: Что тебе здесь надо? По лицу Питера пробегала тень – он явно был уязвлен тем, что его отвергают, и шел дальше. Сейчас мне легче это вспомнить, чем тогда – понять.

– Да что с вами обеими такое? – не выдержал он в тот первый день, когда мы с матерью в очередной раз закрылись в кладовой. От терпеть не мог чувствовать себя оставленным за бортом.

– Ой, да ничего особенного на самом-то деле, – уверила я его. – Проблемы с мальчиками. Поверь мне, тебе будет скучно.

Наверное, Питер подумал, что я изливаю матери душу насчет Теда.

С этого момента я начала лгать всем.

Солнце наконец протолкнуло сквозь небо широкие колонны косого света. Отлив был на максимуме – тот тихий час, который отмечает отступление моря и обнажает жизнь, кишащую под поверхностью нашего залива: моллюсков, вспахивающих песчаное дно, точно плуги, совокупляющихся мечехвостов, косяки мелкой рыбешки, двигающиеся в идеальном синхронизме. Когда процессия солнечных лучей слилась в один столб, день стал длинным от этого света, и в моем сознании открылось пространство, точно щель между лодкой и причалом.

Я выбежала из дома, схватила проволочное ведерко, которое мы держали в уличном душе, отодвинула одну из раздвижных стеклянных дверей и заглянула в комнату.

– Кто хочет пойти за моллюсками? – спросила я.

Лили и Чарльз одновременно подняли головы от книг, лениво улыбнулись и отказались. Зато Бен тут же поднялся – а я знала, что так и будет, – жаждая действий. Этот человек не мог долго усидеть на одном месте. Мать посмотрела на меня с такой благодарностью, какой я не ожидала, но осталась сидеть в кресле. Ей нужно было, как я понимала, чтобы ее уговаривали во всеуслышание.

Приходило ли мне в голову, что я предаю Чарльза, который всегда был мил и добр со мной и Питером; Чарльза, которого я любила? Если и да, я отгоняла эту мысль. Все, что я знала в тот момент, – это ощущение невероятной удачи. Моя мать выбрала меня, и мы вместе отправлялись на великие приключения.

– Ну пойдем же, мам, – поднажала я. – Это будет здорово.

И, точно в шахматах, переместив фигуру и отпустив ее, я уже не могла отказаться от хода.

* * *

В маршах [6] за заливом, за волнистыми пустошами песчаных отмелей, черноголовые крачки неодобрительно закрякали при нашем приближении. Мама, Бен и я скользнули в заводь, теплую, как ванна, и наши стопы утонули в иле. Воды здесь было всего по пояс, но мы согнули колени, словно садясь на воображаемые стулья, и погрузились в воду до подбородка. Водили ногами по илу, взмучивая воду, пытаясь заставить не особо чуткие инструменты собственных ступней действовать не хуже глаз и рук, нащупывая бугорки в темном иле. Но даже в этих недвижных водах внизу скрывались неожиданности; вдоль дна скользили угри, мелкие рыбешки тыкались в щиколотки, по босым ступням проползали какие-то шипастые твари. Скоро по маминой ноге пробежался краб, она бросилась искать защиты у Бена на коленях, и я представляла себе его руки, невидимые под темной водой, обвившиеся вокруг ее талии.

Я вылезла из заводи, утверждая, что знаю местечко получше – ведь всегда найдется заводь получше той, в которой ты сидишь, – и метнулась прочь по колючей траве маршей, в пылу бегства позабыв ведерко. Там, в следующем приливном водоеме, я наконец нашла свой ритм, нащупывая ступнями одного моллюска за другим. Задрала свою безразмерную футболку, превратив ее подол в сумку, и складывала туда черристоуны и литлнеки, пока она не почернела от ила и не провисла мешком.

Может быть, прошел час, может, чуть меньше. Солнце снижалось на вечеревшем небе, и надвигающийся прилив гнал в марши прохладную воду. Я замерзла. Вернулась к лодке, оттерла свою добычу песком и сложила очищенных моллюсков на мелководье, где песчаное дно залива бороздили бесчисленные ходы. Улитки. А эти ходы – задержавшиеся ненадолго призраки проделанных ими путешествий. Пока океан омывал моллюсков, я наблюдала, как раскрываются двустворчатые раковинки и между створками появляется розовый изгиб плоти, чтобы глотнуть напоследок воды.

Моя мать тоже вышла из заводи и сидела в отдалении на берегу, вытянув свою длинную шею, уверенная, с блестящей на солнце кожей. Она флиртовала с Беном, который весь перемазался в болотном иле и, кажется, изображал чудовище из глубин. Наконец он опустился рядом с ней – как животное, на четвереньки, – и язык их тел резко изменился. Они склонили головы, придвинувшись ближе друг к другу, и даже издалека я догадалась, что они шепчутся, стараясь, чтобы их слова ненароком не перелетели через залив.

Принимали ли они решение – там и тогда? Выбирали, стоит ли двигаться дальше? Один раз поцеловавшись, они уже не могли сделать так, чтобы этого поцелуя не было. Так они рассуждали? Мы уже сделали это