Дикая игра. Моя мать, ее любовник и я… - Бродер Эдриенн. Страница 9
Я знала свою мать только как человека, которым она стала после смерти Кристофера, – как мать, потерявшую ребенка. Кем она могла быть прежде? Я воображаю ее в те дни, недели и месяцы, которые последовали за смертью Кристофера, пытающуюся изменить реальность силой мысли, как делают люди, сраженные скорбью. Я представляю то ежедневное потрясение, когда она просыпалась после пары часов забытья, навеянного снотворным, и снова вспоминала, что ее сын мертв. Забывала и вспоминала. Я гадаю, ушла ли для нее в прошлое эта часть жизни хотя бы теперь, достаточно ли пяти с половиной десятилетий, чтобы справиться с такой трагедией, или по-прежнему случаются моменты, когда время перестает быть и ее му́ка вновь одерживает верх над всем остальным.
Когда на Малабар находило сентиментальное настроение, она доставала то индийское ожерелье. Вынимала бархатный пурпурный футляр из закромов своей гардеробной, ставила его на кровать между нами и откидывала крышку. Оно лежало внутри.
– Это ожерелье – самое дорогое из всего, что у меня есть. Ты понимаешь, Ренни? Оно необыкновенное и бесценное, абсолютно бесценное, – говорила она. – Мне следовало бы завещать его музею. Любое иное решение было бы безответственным.
А потом Малабар заставляла меня обещать, снова и снова, что, если она оставит ожерелье мне, я никогда не продам его, что бы ни случилось. Я клялась своей жизнью, что не сделаю этого.
Однажды она обернула этим сверкающим ошейником мою шею, и я ощутила на себе его солидный вес, наше ярмо. В то время мне было лет десять. Я уже не была беленькой, как одуванчик, но все еще со светлыми волосами, почти невидимыми бровями, округлыми, детскими чертами. Все в моем лице было мягким – нос, щеки, подбородок, – и мне не хватало стати, необходимой для этого украшения. Моя мать – темноволосая, темноглазая, непобедимо прекрасная – расхохоталась. Мы обе рассмеялись. Я выглядела нелепо.
– Не расстраивайся. Ты до него еще дорастешь, – сказала она, расстегивая замок. – Наденешь его на свою свадьбу, – добавила она, а потом любовно уложила ожерелье обратно в футляр.
Глава 4
Прикрывая тайный роман Малабар, я говорила Чарльзу одно, отцу и Питеру – другое, друзьям – третье, пытаясь объяснить отлучки, ее или свои собственные. Кто-то должен был заботиться о Чарльзе, пока ее не было. Он по-прежнему каждый день ездил в офис, но дома ему требовалась помощь. Отчим, с полупарализованной правой стороной тела и слабым сердцем, не мог самостоятельно приготовить ужин или открыть пузырек с нитроглицерином, этими крохотными белыми таблетками, которые он принимал по меньшей мере десяток раз на дню. Я научилась придумывать отговорки и прятать правду под всем, что удавалось на нее набросить.
Лгать мне было не впервой. Это умение приходит само, когда твои родители разведены и два человека, которых ты любишь и в которых нуждаешься больше всего, становятся противниками. Когда меня расстраивало что-то в доме одного из родителей – гостья, оставшаяся на ночь, или десяток таблеток на тумбочке у кровати, – я не искала утешения у другого, потому что каждый кусочек информации был бы использован как оружие в военных действиях.
Более того, ложь и воровство никогда особо не осуждались в нашем доме. Позволять себе «маленькие вольности», заботясь о том, чтобы мать в любой ситуации получила то, что хотела, было обычным делом, а часто и забавой, привычной неотъемлемой частью некой затейливой игры, нашего семейного развлечения. В нее входил, например, ежегодный набег на виноградник Миллерсов, чтобы наворовать винограда для приготовления домашнего желе. «Они наши старые друзья, они не станут злиться», – убеждала она, но все же оставляла машину на холостом ходу, пока мы в сумерках украдкой проникали на соседскую землю, тайком обходили лозы и заполняли багажник ароматными гроздями. Эти авантюры были так же неразрывно связаны со сладостью ее желе, как и сургучные печати, покрывавшие каждую банку и издававшие восхитительное «чпок», когда на них нажимали выпуклой стороной ложки.
Когда мне было около пяти, я решила порадовать мать, собрав для нее букет цветов. В тот день она мыла полы в нашем коттедже в Наузет-Хайтс, и вид у нее был отсутствующий. Должно быть, она тогда поссорилась с собственной матерью, а может, ее расстраивал затянувшийся бракоразводный процесс Чарльза; этого я не знаю и никогда не узнаю. Может быть, она мучилась похмельем после вечеринки накануне. Какова бы ни была причина, мне хотелось сделать ее счастливее. Я всегда хотела сделать свою мать счастливее.
Решившись собрать для нее самый красивый и роскошный букет, какой она видела в своей жизни, я взяла кухонные ножницы и вышла из дома. Я поочередно отвергла маргаритки, которые росли, как трава, вдоль центральной полосы нашей длинной подъездной дорожки, редкие тигровые лилии, которые выглядывали из кустарника, изящные чайные розы, окаймлявшие изгородь из штакетника. А потом увидела их, самые подходящие цветы, что манили меня с вершины холма позади нашего дома: циннии оттенков губной помады – ярко-оранжевые, розовые и пурпурные – они выстроились зигзагообразной линией и подмигивали мне из сада наших соседей. Вот эти точно поднимут ей настроение. Я обкорнала полянку в три минуты, оставляя за собой след из обезглавленных стеблей, ни на секунду не побеспокоившись о реакции соседей.
Я летела домой, как на крыльях, повесив ножницы на мизинец, едва удерживая в руках охапку своих сокровищ. У кухонной двери меня с неприкрытым восторгом встретила мать.
– О, Ренни! – проговорила она, подхватывая меня вместе с цветами и усаживая на разделочный стол. – Ты самая милая девочка на свете.
Наверняка она с одного взгляда догадалась, чьи это были циннии, но никакого разговора о том, что делать правильно или неправильно, не последовало. Никакой лекции о частной собственности, никакого намека на то, что в наши дни называют «педагогическим моментом». Мать сразу взялась ставить цветы в вазу, один за другим, вначале щекоча их лепестками мой нос, потом нарекая каждую циннию каким-нибудь помпезным и дурашливым именем – Франческа, Филомена, Эванджелина – и погружая стебли в воду. За удовольствием, доставленным матери, всегда следовало теплое и немедленное вознаграждение. Примерно неделю спустя, когда Филомена и ее товарки начали увядать, мать сама вручила мне ножницы и подтолкнула к двери. Я таскала домой букеты все лето.
А еще были столовые приборы. И по сей день среди всякой всячины, которую можно найти в ящике для мелочей в кухне Малабар, попадаются разрозненные приборы из фирменных наборов авиакомпании «Пан-Американ» семидесятых годов, потемневшие напоминания о моей ранней преступной карьере. После того как Чарльз и моя мать полюбили друг друга и продолжали вариться в самой гуще своих скандальных разводов (а у Чарльза еще и затянувшегося надолго), мы вчетвером начали довольно часто летать самолетом то в Бостон, где жил Чарльз, то в Мартас-Винъярд, где у его семьи была своя земля, то на разные курорты.
Это происходило в те времена, когда путешествия на самолете были роскошью и с пассажирами обращались как с посетителями дорогого ресторана; даже в эконом-классе горячие блюда подавали с льняными салфетками и миниатюрными металлическими приборами. Моя мать прикарманивала эти вилочки и ножички. Она терпеть не могла пластиковую посуду, и ей пришлась по душе идея брать настоящие столовые приборы на наши пляжные пикники, поэтому мы, куда бы ни летели, соревновались между собой, стараясь умыкнуть как можно больше добычи. Я нажимала кнопку вызова стюардессы – что само по себе вызывало восторг, – жаловалась ей, что мне подали еду без приборов, и она приносила запасной набор вместе со значком – серебряными пилотскими крылышками. Вскоре после этого я снова нажимала эту соблазнительную кнопку и на сей раз заявляла, что уронила вилку. Стюардесса приносила еще один завернутый в салфетку комплект и вручала его мне с улыбкой и подмигиванием. Моим рекордом, помнится, были четыре набора за один рейс. Мы тогда летели навестить наших с Питером бабушку и дедушку в аризонском городе Финиксе.