На ветру (СИ) - Загробин Аркадий. Страница 2

Вот оно!

Каждому более-менее разумному человеку известно, что воспоминания субъективны, а значит, заведомо неточны. Именно поэтому в своих передвижениях я изучал не прошлое, а людей, которым принадлежали воспоминания, либо их эмоции — в зависимости от того, как я попал в чей август. Несмотря на то, что я не могу отпечататься в воспоминании, которое посетил — если речь не идет об августовских снах, но это отдельная песня, — мне как хранителю доступно больше, чем кажется на первый взгляд, даже если чаще я слоняюсь без дела. Я знаю, что мог бы исправить пресловутые неточности — и знаю, хоть бы и через призму метафоры, чем отзовутся мои действия.

Шрамом.

Я помню, что стискивал поручень, несмотря на то что сидел; помню ветер, хлестнувший меня по лицу, когда уносился в темноту оранжевый поезд. Наверху меня снова встретила жара и, пока я добирался до съемной квартиры, успела довести до исступления.

Захлопнув за собой дверь, я первым делом стянул рубашку и, щеголяя голым торсом напротив окна, в которое, правда, меня могли увидеть только птицы или Сущий, открыл шкаф. Двумя движениями развернув одеяло, я осторожно взял в руки меч. Клинок даже не попытался блеснуть на солнце, но я знал: правильные мечи не сверкают. Я достал его в воспоминании одного мальчика, который отправился в Национальный музей на экскурсию и стал свидетелем ограбления; грабителей, впрочем, куда больше интересовали мечи, чьи рукояти были инкрустированы камнями, или там золотые монеты, в то время как я во всеобщей суматохе разбил стекло и смылся с самым простым одноручным мечом тринадцатого века. Историческая ценность его была несомненна, но настоящий меч так и остался в музее, в то время как мне холодил ладони меч-призрак. Судя по всему, видеть его мог только я — и, тем не менее, держал не на обеденном столе, просто на всякий случай.

Если я не уверен даже в этом, как же я пойду на риск — даже если на кону мои августовские воспоминания?

Ничего, Астар, сказал я себе — неважно, насколько тупоумна твоя идея, главное — верить.

Я задумался и, отщипнув с письменного стола один ярко-желтый стикер, наклеил его на пробковую доску и написал своим с детства корявым почерком:

Have faith [1].

Воспоминание первое: Луна

На вторник я специально задержался на работе. Госпожа Турунен явно удивилась, что это я из кожи вон лезу. Обычно меня не заставишь остаться; но нужное мне воспоминание исчезло. А принадлежало оно, как удачно, коллеге Лехтинену.

Я отловил его возле кофеварки. Ну, как отловил — не схватил за ворот рубашки, но взял в оборот. Попытался сходу скакнуть в его воспоминание, но вновь неудачно. Неужели он забыл? Если только под гипнозом.

— Что ты думаешь о психотерапевтах, Лехтинен? — спросил я.

— Тянут деньги из простых людей, — отозвался Лехтинен. Он любил подчеркивать, что принадлежит к простым людям.

— А, то есть тебя жена затащила?

— Куда?

В моей голове заиграла тема передачи “Voitto kotiin” [2].

— …на банкет? — выпалил я первую мысль.

— Туоминен, у тебя уже совсем крыша течет, — покачал головой Лехтинен. — Не выслуживайся ты так перед стервой, она не оценит.

— Следи за своей крышей, — нагрубил я. Все терпело крах, но попытка не пытка. Если только для Лехтинена. — Как ты мог забыть про свою сестру?

Лехтинен резко помрачнел и отвел меня в угол между схемой выхода при пожаре и доской почета. Я попал на ту всего однажды — в сентябре, за выслугу августа. Конечно, я ничего не помнил. Может, Лехтинен тоже подался в хранители чего-нибудь?

— Я понятия не имею, откуда ты узнал… — начал Лехтинен.

— Погоди-погоди, — я положил руку ему на плечо. — Ты же сам рассказал.

— Я не об этом. — Лехтинен помялся немного. — Я нашел дневник матери.

— О. И что же там?

— Везде ты суешь свой нос, Туоминен, — с ненавистью процедил Лехтинен и развернулся на каблуках. В моей голове зародилась идея.

— Один вопрос, Лехтинен, один вопрос! — крикнул я ему вслед. Поначалу тот словно не услышал, но все же остановился.

— Ну?

— Какая дата стояла под записью о смерти твоей сестры? — выдохнул я.

— В том-то и дело. Тридцатое июля.

Теперь все было ясно; воспоминание перешло к хранителю июльских. К счастью, мне повезло — я знал его лично. И ничто не мешало мне позвать его в пивную.

Юккис встретил меня бородатой улыбкой и крепким похлопываньем по спине.

— Как сам, Астар?

— Еще не склеил ласты, — срифмовал я, и Юккис покатился со смеху.

Мы взяли по лагеру и тут же его распили. Не люблю пиво, но терпеть приходится.

— Есть одно дельце к тебе, — доверительно сообщил я. — Как хранителя к хранителю… если ты понимаешь, о чем я.

— Нет, — сделал тот невинный вид. Начинались сложности.

— Да брось, Юккис, Сущий ни о чем не узнает — да и тебе ли о нем беспокоиться? Так вот, недавно к тебе перешло одно воспоминание…

— Астар, послушай, — оборвал меня хранитель июльских воспоминаний. — Я не хочу говорить о работе, и не потому, что я не помню из-за нее, как праздную день рождения… я и раньше никогда не помнил. Все сложно, Астар. Я думаю, что мы не должны это обсуждать.

Я говорил с Юккисом и дальше, но безуспешно. Попытки увести беседу в нужное русло ни к чему не привели. Чуть что, Юккис хмурился и прикладывался к кружке. Пришлось перейти на обычный мужской разговор. Что-то о работе, с моей стороны — Юккис-то профессионально играл на басу. Я мог только мечтать заменить офис занятиями музыкой. Что-то о женщинах, с его стороны — мне это навевало мрачные мысли о втором воспоминании.

— А меня взяли в Darkwinter, — сообщил Юккис. — Еще в прошлом году.

Я напряг память.

— Что-то смутно знакомое…

— О, поверь, ты о нас еще услышишь, — с жаром заявил Юккис.

— А как же Northest?

— А что Northest? Распадаться не собираемся.

Мы оба рассмеялись, но только его смех был искренним. Если считать искренним смех, вызванный алкоголем.

Расстались мы на доброй ноте. Трудно было передать мое разочарование. Не в доброте — в бессмысленности; тошнотворной, как местное пиво.

Пришлось вернуться к обработке Лехтинена. Теперь уже я зажимал его в уборной и расспрашивал. Лехтинен матерился и обещал сказать госпоже Турунен, что я его домогаюсь. Тем самым он подал мне идею, и я обратился к коллеге Густаффсон.

— Кайя, родная. Давай я подсчитаю бюджет, а ты кое о чем переговоришь с Лехтиненом вместо меня? Он зверски обижен на то, что я облил ему пиджак кофе.

— А, так он поэтому его не носит, а не потому что жарко, — съехидничала излишне проницательная Густаффсон. — Не хочу я с этим имбецилом говорить. Вот чмокнуть тебя могу, пока стерва не видит.

— Спасибо, это лишнее, — заверил я Кайю. — А если я всю неделю буду приносить тебе утром круассан?

— Запрещенное оружие, Астар, — погрозила Густаффсон пальчиком. — По рукам.

Из этой затеи также ничего не вышло. Теперь Лехтинен ходил по коридору и стенал, что уволится из этого проклятого офиса. Конечно, расспросы бередили его душевную рану, но я хотел узнать о своих. А в их существовании я не сомневался.

Последней попыткой был саботаж. Этакая лебединая песнь перед тем, как признать поражение. Коллега Петяярви полдня ходил угрюмый; как сболтнула Густаффсон, на него наорала лично стерва за неправильно оформленные документы. Тогда я пошел прямо к Петяярви и сказал, что на него настучал Лехтинен. Где-то минут через двадцать примчался последний; лицо красное, глаза бешеные.

— Ты ублюдок, Туоминен! Петяярви меня чуть не убил!

— Жизнью ли платить за небольшой разговор… — отозвался я с ноткой офисного садизма.

Лехтинен оперся руками на стопку бумаг, тяжело дыша.

— Ладно, — тихо сказал он. — Что ты хотел сообщить, чего я не знаю о моей сестре?