Девушка с пробегом (СИ) - Шэй Джина "Pippilotta". Страница 38
При том, что в принципе, я видела немало натурщиков, и все у них было не менее идеальное, все равно почему-то не было ощущения при взгляде на поджарые мужские ягодицы, что вот — мое, хочу немедленно, дайте.
А тут — хочу. Мое!
И все — каждое его движение правильное, такое, как надо, ни одного лишнего. Даже то, которым Давид оставляет на краю раковины маленький серебристый квадратик. Все правильно. Мы же знаем, зачем мы тут собрались, да?
Под водные струи за перегородку из матового стекла мы шагаем спокойно, и только тут — сталкиваемся для того, чтобы срастись губами намертво.
Мои пальцы — хищные, когтистые, его — сильные, жесткие. И ими мы только и можем, что впиваться друг в друга, пытаясь содрать кожу. Она мешает. Мешает быть ближе.
Оказывается, если очень припрет, ничего уже не скользко, все удобно, и “нужно делать это чаще”.
Я не замечаю ничего. Ни воды, что падает на наши головы, ни скользкой плитки под ногами, ни холода кафеля, к которому меня прижимают спиной.
Всё, что у меня есть, всё, что надо — крепкие руки, поддерживающие меня за ягодицы, твердая спина, которую я обвиваю ногами, и жгучий язык, жалящий мои губы на каждом толчке Давида в мое тело. Будто таран бьющий в ворота.
Удар, удар, удар…
Хмель кипит в моих венах, и я и есть этот хмель — самое пьянящее вино из рога Диониса. Пьяная сама по себе.
И остается один только сладкий карамельный жар, тягучий медовый кайф, который я пью глотками, и не хочу, не хочу прерываться, ни на секунду.
Толчок, толчок, толчок.
Мой Аполлон раскален до предела, будто только что вышел из кузни Гефеста, и кажется, я задохнусь, быстрее, чем он остановится, сжалится надо мной, итак захлебывающейся от восторга.
Еще, еще, еще.
Я бы — не останавливалась.
Я бы отдалась ему вся, до полной остановки сердце.
Но мое тело — Иуда, настоящий предатель, ему не до моих инфантильных желаний растянуть момент единения с моим божеством на подольше. Моему телу не терпится познать восхитительный поцелуй оргазма. Добраться до вершины и рухнуть с неё вниз.
И все происходит вот так, не по-моему — мир не выдерживает, мир трескается пополам, взрывается, рассыпаясь на тасячу разноцветных бабочек, и гаснет, оставляя мне на десерт только губы моего Аполлона, прижатые к волосам, где-то рядом с моим виском.
— Я тебе спасибо не сказала, — шепчу абсолютно невпопад, — ты же меня спас, радость моя.
— На-а-адя, — Давид смеется, запрокидывая голову. Не договаривает. Это и не нужно. Понятно, что мой “спасатель” работал далеко не за спасибо. Хотя, не за спасибо, а за что? Понятно же, что никакой секс столько не стоит?
Я кайфую.
Он так произносит мое имя, будто наслаждается каждым его звуком. И каждый раз он будто поет этими двумя слогами целую песню, и эта песня вся только обо мне. И между поцелуем и поцелуем маленькая передышка, в которую помещается только мое имя и один лишний вдох.
Скучала. Как же я без него скучала.
Только сегодня?
Кажется — всю жизнь.
Эта мысль как откровение вспыхивает в моей темной головушке, в которой вообще толкучка ужасная, и я замираю. Даже поцелуй разрываю, и Давид смотрит на меня удивленно.
— Что-то не так?
— Да нет, — безмятежно откликаюсь я и снова тянусь к его губам. Наверное, стоило бы встревожиться этой мысли тогда.
Мало ли глупостей в мою голову забредает? Так что теперь, от каждой дергаться?
26. Вопрос излечимости глупости
— Надя, ты так и будешь молчать?
Я стою на второй ступеньке стремянки и задумчиво смотрю на полосы малярного скотча, которыми проводила себе границы для покраски. Потом я пройдусь по краям тонкой насадкой краскопульта, сделаю эффект легкой размытости, но это будет уже на этапе финишной доработки. А сейчас что-то не то…
У моего прелестника голос виноватый, но самую чуточку. Он до сих пор не очень-то понял, на что я обижаюсь. И это не моя проблема, да.
Да, буду молчать. Между прочим, должен бы оценить, что я молчу, а не, скажем, вправляю мозг с помощью того же краскопульта.
Пульверизатор для краски штука тяжелая. Особенно если он профессиональный.
Но я не Верейский, у меня другие методы воспитания.
Пальцы отдирают одну из полос скотча, я намечаю линию границы для цветового контура по новому. Снова включаю пульверизатор, заполняя освободившееся пространство розовым цветом.
Вера Левицкая — девочка-роза, нежная снаружи, твердая внутри. И не хочется упустить абсолютно никакой детали из её образа, потому что все они отражают её настоящую.
Ей пойдут эти розы на платье, ей пойдут шипы на подошвах тяжелых ботинок. Я рисую её именно облаком роз и отражаю в голубых прозрачных глазах весну. Ей ведь было непросто, она так рано осталась без матери…
— Надежда Николаевна, ну, давай уже поговорим наконец.
Да вот фигу тебе с маслом милый. Я еще не придумала свою месть. А без мести за вчерашнее ты не обойдешься, потому что нельзя быть на свете безмозглым таким, даже тебе, мое нахальное совершенство.
Его ладони ложатся на мои бедра. Ни стыда, ни совести, между прочим, его рабочие — в соседней зале с установкой освещения ковыряются. А он тут меня лапает. Лягнула бы наглое божество, если бы не стояла на стремянке.
— Кажется, у меня фетиш на женщин в строительных комбинезонах, — эротичным шепотом сообщает мне мой неуемный босс, — даже не догадывался.
Решил с другой стороны зайти, милый? Вторую фигу с маслом тебе завернуть?
Вздыхаю, заканчиваю свою возню с доработкой линии контура рисунка, выключаю пульверизатор. Сползаю со стремянки, смотрю на Давида, пытаясь взглядом его отодвинуть.
И у меня вдруг не просыпается талант к телекинезу, и это чудовище не ведет ни одной своей дивной бровью.
— Ты же не будешь вечность отмалчиваться?
Давида Огудалова надо запретить как слишком радиоактивное и опасное для жизни вещество. Потому что на самом деле мне сейчас в кайф то, как он вокруг меня вьется, как почти мурлычет, как не успокаивается, пытаясь загладить свою вину.
Но все-таки настолько безмозглым быть нельзя.
Нельзя.
Могу повторить по буквам. Еще бы это осенило эту темную кудрявую голову.
Потому что это чудовище самым бессовестным образом заигралось.
Я терпимо отнеслась к тому, что он взялся за охмурение Лисы. Причем так активно, что я даже не поняла, с каких это пор Лиса зовет Давида исключительно Дэйвом, с каких пор у неё в речи столько “а Дэйв сказал”, и “я у Дэйва спрошу”.
Дэйв, блин.
Я смирилась даже с этим. С гитарой, блин, смирилась, хотя это уже выходило за рамки. Но вчера Давид Леонидович изволили-с перейти границу адекватного. И вот это я ему не спущу.
Я переодеваюсь, меняя комбинезон на платье, выхожу к Давиду, держа на лице все ту же холодную отстраненность.
Нет, я не буду орать. Я и вчера не орала. Хотя мне и хотелось. И достать сковородку хотелось. И дать кому-то по голове.
В общем-то только после того, как Лиса легла спать, до Огудалова и дошло, что что-то не так, и не все было так просто. Ну, я ж ему за вечер ни слова не сказала, а тут еще просто спиной повернулась и не стала как обычно прижиматься щекой к его плечу.
Не могло же до него совсем не дойти, да?
На родительское собрание меня везет Давид. Все в той же стерильной тишине. Впрочем, за рулем он болтать не очень любит, с куда большим удовольствием он гоняет, пользуясь тем, что права у него никак не отберут.
И паркуясь у школы, Давид поворачивается ко мне.
— Я заеду через два часа за вами, — предупреждает он, — пока посмотрю, как идет сушка твоей квартиры.
Я молча киваю, отстегиваю ремень безопасности. Касаюсь ручки двери, но на мое колено падает тяжелая ладонь. Я могла бы её сбросить так-то, а я замираю.
— Ну объясни же уже наконец, чем плоха собака? — вздыхает Давид, и мне хочется вздохнуть ему в унисон, — у тебя аллергия? У твоей мамы аллергия? Может быть, у твоей черепахи? Нет, точно, у тебя: язык, наверное, распух, мешает разговаривать?